Руны судьбы - Дмитрий Скирюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томас поставил кувшин перед собой на стол и погрузился в воспоминания о детстве, что с ним случалось чрезвычайно редко.
Томас рос мальчишкой любопытным, но послушным. Город был его колыбелью. Как и многие другие люди среднего достатка, он родился прямо в доме, был крещён в церкви и воспитывался в собственной семье.
Отец его был мелким лавочником, он торговал сукном, не бедствовал, но и не процветал. Томас был третий сын и пятый ребёнок в семье; как и все, он сперва ползал по кухне, потом бегал со своими сверстниками в закоулках городских кварталов, играя в салки, шарики и kreekesteeren[56], пока не достиг возраста, когда его можно было приставить к делу.
Звали его в то время по-другому, но об этом он сейчас предпочитал не вспоминать, равно, как и о деле, к которому его, так сказать, «приставили».
Ему было восемь, когда скончалась его мать. Отец, которому было невмочь вести хозяйство одному, немедленно нашёл другую женщину, и вот с нею ужиться Томас так и не смог. Это была властная, широкая в кости, ещё не старая особа, которая мигом прибрала к рукам хозяйство и, как она любила выражаться, «поставила на место» мужа и детей.
Ни братьев, ни сестёр своих Томас никогда особо не любил, и чувствовал, что отличается от них, не знал только — в какую сторону. Братья были оба драчуны и забияки; Томас был мальчишка тихий и вдобавок заикался. Сестры были — дуры дурами, хотя и симпатичными с лица; в то время, как тогдашний Томас был умён, но некрасив. Он был охоч до знаний, рано пристрастился к чтению, а когда пошёл в учение, наставник-францисканец преподал ему азы схоластики, латыни и церковного пения. Томас был в каком-то смысле лучше, чище и умнее, но братья с сестрами были куда как лучше приспособлены к той жизни, какою приходилось жить; и этого различия у них с ним было не отнять. И вот, когда пришла пора взросления, мальчишка обнаружил вдруг, что остался в одиночестве — друзья по детским играм все нашли своё призвание и теперь, когда он навещал их с предложеньем отчебучить «что-нибудь этакое», с важным видом отговаривались делом. Томас же как будто не хотел расти и потому, наверно, оказался совершенно не готов к встрече с миром взрослых. В свои неполных десять лет он оставался всё таким же мечтательным и наивным, за что среди знакомых получил презрительную кличку «kint»[57]. Как следствие, он стал их сторониться и всё больше времени проводить наедине с собой. Старшие братья к тому времени уже вовсю помогали в лавке, и всё шло к тому, что оба унаследуют отцовское дело. Положение Томаса, таким образом, было шатким и незавидным. Отчаявшись вывести в люди непутёвого сына, отец определил Томаса в школу при монастыре, надеясь, что хотя бы ремесло писца или менялы обеспечит ему в будущем сколько-нибудь сносное существование.
Школа при монастыре св. Мартина, куда был отдан Томас, не знала никакого возрастного ценза — восьмилетние мальчишки здесь сидели рядом с двадцатилетними «лбами», почти совсем уже мужчинами, изучая вместе с ними тот же самый тривиум[58].
Здесь царили монастырские порядки. Все ученики воспитывались в строгости, под неусыпным бдением наставников, а главным стимулом познания была, разумеется, розга. Однако именно здесь заблудившийся во времени мечтательный мальчишка открыл для себя целый мир — мир книжных страниц. Псалтырь и Евангелие стали первыми его учебниками, Донат открыл ему дверь в латинскую грамматику, Doctrinal — в лабиринты церковного права, а нравоучительные басни — в изящную словесность. Томас был по-настоящему всем этим увлечён и выказал такое прилежание, что даже видавшие виды учителя были удивлены. Ещё бы! — большинству школяров больше нравились игры, нежели науки, и возвратить их на путь истинный не могли ни наставления, ни порка, ни холодный пол; юношеский разгул и полуголодное бродяжничество было среди них обычным делом. А Томас впитывал латынь и прочие познания как греческая губка воду. К тринадцати годам он почитывал Фому, Августина и даже Вергилия, и уже стал принимать участие в диспутах, в которых так преуспел, что нередко побеждал тех, кто был старше и опытнее его. Он уже превзошёл первичные три дисциплины и начал изучать квадривиум[59], но в это время грянула беда: скончался его отец.
Два брата, унаследовавших дело, отказали беспутному последышу во всяком вспомоществовании, мачеха давно о нём забыла, идти ему было некуда, и Томас оказался на пансионе у учителя, то есть нищим, голодным и оборванным слугой на побегушках. Все его мечты о дальнейшем образовании (а он, окрылённый своими успехами, подумывал уже об университете) рассыпались прахом. И тут судьба вдруг смилостивилась и предложила ему помощь в виде пастыря духовного, когда от юного таланта отреклись все пастыри земные. Доминиканцы всегда ценили способных учеников, ибо для проповедования верного учения требуются грамотные люди. Наставник школы — престарелый монах брат Грациан — посоветовал отроку принять монашество. Томас подумал, подумал и согласился. Он почти ничего не терял — порядки в школе, как уже упоминалось выше, мало отличались от монастырских, мирские развлечения его не привлекали, а у слабого пола он никогда не пользовался популярностью (за исключеньем детских игр, но то была страница давняя и навсегда закрытая). Правда, его ограничивал возраст — в монастырь принимали с пятнадцати лет. Можно было выждать до совершеннолетия, но Томасу осточертела нищенская жизнь, он рвался к знаниям, а потому предпочёл не ждать и тайно приписал себе два года. Вот так и вышло, что то лето стало для него последним летом детства: в свои неполные четырнадцать он сделался сперва послушником, а после и монахом fratres ordinis Praedicatorum[60], оставил навсегда своё мирское имя и получил новое — Томас.
Ни имущественных, ни семейных обязательств у него отныне не осталось — всё взяла на себя киновия[61]монахов.
Именно тогда и произошло первое чудо, когда при возложении на Томаса послушнических обязанностей и одежд икона божьей матери на клиросе заплакала прозрачными слезами, оказавшимися миром и алоэ. Он как сейчас помнил этот момент, помнил, как легли ему на плечи грубошёрстные туника, нарамник и монашеская ряса, как взлетел под гулкие своды собора вдохновенный, хотя и не очень слаженный напев «Attende, Domine», и как им вдруг овладело невообразимое, щемящее и возвышенное чувство. Слова сами пришли ему на уста, и в сокровенности божественной молитвы Томасу открылось вдруг что-то совершенно новое, что испугало его и одновременно наполнило тайным восторгом. — Он хотел, чтобы ему был дан Знак.