Сто лет одиночества - Габриэль Гарсиа Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Аурелиано сказал, у Пилар Тернеры вырвался смешок из самой глубины груди, откуда прежде вырывался колокольчатый смех, со временем ставший куриным клохтаньем. Не было у мужчин из рода Буэндия от нее сокровенных тайн, потому что вековой карточный и жизненный опыт убедил ее, что история этой семьи — сцепление неизбежных повторов, кружение колеса, которому вовеки б не остановиться, если бы не подгнивала ось, все быстрее, все неизбежнее.
— Зря волнуешься, — усмехнулась она. — Где бы ей сейчас ни быть, она тебя ждет.
В половине пятого Амаранта Урсула вышла из купальни. Аурелиано видел, как она прошла мимо его комнаты в плиссированном капоте, с полотенцевым тюрбаном на волосах. Он последовал за ней, крадучись, пошатываясь от дурмана, и вошел в супружескую спальню как раз тогда, когда Амаранта Урсула распахнула капот и в ужасе снова прикрылась полой. Она молча кивнула на соседнюю комнату с приоткрытой дверью, где, как знал Аурелиано, Гастон сидел и писал письма.
— Уходи, — сказала она беззвучно.
Аурелиано улыбнулся, поднял ее обеими руками за талию, как вазу с бегониями, и бросил спиной на постель. Одним жадным рывком разорвал пеньюар, не дав ей опомниться, и оказался над пропастью наготы еще влажного тела, где не было такого оттенка кожи, такого островка волос, такой скрытой родинки, каких бы он не рисовал себе во мраке других комнат. Амаранта Урсула защищалась по-настоящему, как многоопытная самка, извиваясь всем своим по-куньи увертливым, гибким и ароматным телом, одновременно молотя коленками ему по почкам и жаля щеки ногтями-скорпионами, но притом ни она, ни он не испускали таких вздохов, ровную череду которых нельзя было бы не принять за дыхание человека, любующегося у открытого окна мягкими апрельскими сумерками. Это был страшный поединок, не на жизнь, а на смерть, хотя, казалось, насилия не было и в помине, ибо волны агрессии накатывали так мерно, а ускользания были столь иллюзорны, неспешны, осторожны и царственны, что между тем и другим вполне могли снова расцвести петунии, а Гастон — в соседней комнате — забыть о своем воздухоплавании: будто бы двое любовников-врагов старались примириться на дне прозрачной купели. На ухабистом пути своего упорного и церемонного сопротивления Амаранта Урсула вдруг поняла, что ее усердная молчаливость так противоестественна, что грозит гораздо большими неприятностями, если бы нагрянул муж, чем явный шум сражения. И тогда она стала хихикать с плотно сжатыми губами, не сдаваясь в борьбе, но уже защищаясь нарочитыми укусами и мало-помалу уменьшая амплитуду изгибов тела, пока оба внезапно не ощутили себя одновременно и противниками и соучастниками и схватка не свелась к почти согласованным шалостям, а наскоки не превратились в нежности. Вдруг, будто еще играя с ним, будто готовя подвох, Амаранта Урсула расслабилась, а когда спохватилась, испугавшись, что прозевала, было уже слишком поздно. Мощнейший нажим пресек колебания ее центра тяжести, пригвоздил к месту, а ее воля к самозащите была сокрушена собственным бешеным желанием знать, какие оранжевые шорохи и невидимые миры ждут ее по ту сторону смерти. Она едва успела вытянуть руку, схватить вслепую полотенце и прикусить его зубами, чтобы не вырвался наружу кошачий визг, распиравший ее нутро.
Пилар Тернера умерла в плетеном кресле-качалке у входа в свой рай одной праздничной ночью. Исполняя последнюю волю покойницы, ее похоронили не в гробу, а так, как она хотела, в качалке, которую восемь человек опустили на канатах в большую яму, вырытую в центре танцевального круга. Мулатки, одетые в черное, побледневшие от слез, воспроизвели свой обычный ритуал: сняли кольца, браслеты, серьги и на сей раз бросили их в могилу, которая затем была придавлена камнем без имени и даты под копной амазонских камелий. Отравив ядом всех птиц и животных, красотки заложили двери и окна кирпичами с цементом и разбрелись по свету со своими деревянными сундучками, оклеенными изнутри изображениями святых, цветными журнальными картинками и портретами эфемерных женихов, далеких, придуманных, которые гадят бриллиантами, пожирают людоедов или слывут картежными королями где-то за морем.
Это был конец. В могиле Пилар Тернеры, среди молитвенников и мишуры проституток, будут гнить ошметки прошлого, то малое, что осталось после того, как ученый каталонец продал с торгов свою книжную лавку и вернулся в родную средиземноморскую деревушку[119] , вконец измученный тоской по незабвенной весне. Никто не ожидал его отъезда. Он появился в Макондо в пору преуспевания Банановой компании, спасаясь от какой-то войны, и не нашел лучшего и более надежного дела, чем торговля фолиантами, набранными вручную до изобретения книгопечатания, и другими старинными разноязычными изданиями, которые опасливо — словно книги были найдены в отхожем месте — листали случайные посетители, ожидая своей очереди к толкователю снов в соседнем доме. Полжизни провел старик каталонец в жаркой клетушке, царапая фиолетовыми чернилами каракули с изысканными завитками на листках, вырванных из школьных тетрадей, но никто не ведал, о чем он пишет. Когда Аурелиано с ним познакомился, два ящика были уже забиты доверху пестрыми листками, которые в чем-то имели сходство с манускриптами Мелькиадеса, и с той поры до самого отъезда старик сумел заполнить своими писаниями третий ящик, а потому вполне можно было предположить, что за время своего пребывания в Макондо он ничего иного не делал. Единственными людьми, с которыми старик общался, были четверо приятелей. Им, когда они еще учились в начальной школе, он дарил волчки и бумажных змеев, чтобы пристрастить к чтению, научить понимать Сенеку и Овидия. С классиками он обращался по-свойски, будто жил с ними когда-то бок о бок и узнал про них много такого, чего, в общем, не следует знать, например что святой Августин носил под монашеским облачением шерстяную душегрейку, которую не снимал четырнадцать лет, и что маг и целитель Арнальдо де Виланова[120] был с детства импотентом после укуса скорпиона. Страсть каталонца к рукописному слову сочетала в себе величайшую почтительность с полнейшим к нему небрежением. К собственным писаниям он относился точно так же. Альфонсо, выучив каталонский язык, чтобы разобраться в листках, рассовал их, свернув в трубку, по карманам, всегда набитым вырезками из газет и всяких странных пособий, как-то ночью потерял сочинения в борделе у девочек, продававших себя с голоду. Когда ученый старик узнал об этом, то отнюдь не разгневался, а, давясь от смеха, ограничился замечанием, что такова обычная судьба литературы. С другой стороны, не в силах людских было запретить ему взять с собой при возвращении в родную деревню три больших ящика с книгами. Он обрушил на железнодорожных служащих, хотевших было затолкать их в багажный вагон, такую несусветную, взятую не иначе как из «Картахинеса»[121] , брань, что те сдались и позволили втиснуть ящики в купе. «Весь этот мир — не хвала, а хула ему в зад — на карачки встать должен, — рычал он, — и тоже не первым классом, а вместе с книгами в скотских вагонах ездить». Это было последнее, что от него слышали. Неделя приготовлений к отъезду оказалась очень тяжелой, ибо по мере приближения решающего часа его настроение портилось на глазах, он все больше терялся и суетился, а вещи, которые ставил на одно место, вдруг оказывались совсем в другом, передвинутые теми самыми домовыми, которые издевались над Фернандой.