За чертой - Кормак Маккарти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— ¿Quién es?[459]— понизив голос, спросил он.
Девочка изо всех сил сжимала его руку.
— Otro hermano,[460]— прошептала она.
Когда перешли к третьей могиле, слепой наклонился и спросил, скольких ее родственников сегодня хоронят, но она сказала, что этот последний.
— ¿Otro hermano?[461]
— Mi padre.[462]
Вновь посыпались комья, заплакали женщины. Слепой надел шляпу.
На обратном пути навстречу им попалась еще одна похоронная процессия, направлявшаяся к кладбищу, слепой опять услышал стенания и шарканье ног под тяжестью скорбной ноши. Никто не произносил ни слова. Когда процессия прошла, девочка снова вывела его на дорогу и они побрели дальше, как и прежде.
Он спросил девочку, остался ли кто-нибудь из ее родственников в живых, но она сказала, что нет, кроме нее — никого, потому что мама уже много лет как умерла.
Предыдущей ночью шел дождь, погасшие костры, которые жгли убийцы, залило, и слепой чуял запах мокрого пепла. Они прошли мимо молокозавода, глинобитную стену которого, ставшую черной от запекшейся крови, уже отмыли дочиста городские женщины, словно и не была она окровавлена. Девочка рассказала ему о казнях и перечислила по именам каждого, кто был там расстрелян, рассказала, кто он был такой, как стоял и как упал. Женщин к ним не пускали, пока не застрелили последнего, потом капитан отошел в сторону, и они бросились к упавшим, чтобы хоть напоследок подержать умирающих в объятиях.
— ¿Y tú?[463]— сказал слепой.
Она подбежала сперва к отцу, но тот был уже мертв. Потом к каждому из братьев по очереди, начиная со старшего. Но они тоже уже были мертвы. Потом она слонялась среди женщин, которые сидели на земле и, прижимая к себе мертвые тела, раскачивались и рыдали. Потом солдаты ушли. Пока уходили, на улице произошла какая-то непонятная стычка. А через некоторое время появились мужчины с телегами. А она там все бродила, держа в руках отцовскую шляпу. Все не могла в толк взять, что теперь с ней делать.
Так она и держала эту шляпу в руках — даже за полночь, когда уже сидела в церкви и около нее остановился и заговорил с ней sepulturero.[464]Он посоветовал ей идти домой, но она сказала, что дома на циновках лежат два ее мертвых брата, мертвый отец и на полу стоит горящая свеча, так что ей даже прилечь негде. Она сказала, что весь ее дом занят мертвыми, потому она и пришла в церковь. Сепультуреро выслушал. Сел рядом с ней на грубую дощатую скамью. Час был поздний, в церкви никого не было. Они сидели бок о бок, держа на коленях шляпы: она — сомбреро из плетеной соломки, он — пыльную черную федору. Она непрестанно плакала. Он вздыхал и сам имел вид вымотанный и разбитый. Конечно, хочется верить, сказал он ей, что Господь накажет тех, кто творит подобное, уверения в этом люди расточают направо и налево, но, как показывает его опыт, говорить за Бога лучше все-таки поостеречься, так как люди с очень и очень подмоченными репутациями зачастую наслаждаются весьма комфортной жизнью, умирают мирно, а хоронят их с почестями. Он сказал, что было бы ошибкой ожидать большой справедливости в этом мире. Сказал, что слухи о том, будто бы зло редко вознаграждается, очень преувеличены, потому что если бы зло не приносило выгоды, люди бы его не творили, да и какая тогда была бы в том заслуга, чтобы от него воздерживаться? По роду своей деятельности он вынужден куда чаще других иметь дело со смертью, и вот что ему хочется сказать: действительно, со временем боль утраты проходит, время лечит, но какой ценой? Ценой того, что почившие любимые мало-помалу стираются из памяти сердца, то есть лишаются единственного прибежища, которое у них осталось с прежних времен. Их черты туманятся, голоса слабеют.
— Держи их крепче, — шептал сепультуреро, — не отпускай. Говори с ними. Зови по именам. Старайся не давать твоей печали умереть, потому что она облагораживает всякий дар.
Девочка передала эти слова слепому, когда они стояли вместе у стены молокозавода. Еще она сказала, что сюда приходили девочки, мочили свои pañuelos[465]в крови убитых, которая лужами стояла под стеной, или отрывали лоскуты от подолов нижних рубах. На этом поприще возникла даже кое-какая торговлишка — стараниями нескольких старых безмозглых воспитательниц, у которых в голове давно шарики за ролики заскочили. Кровь скоро впиталась в землю, и с наступлением темноты — это когда еще дождь не начинался — стаей набежали собаки, рылись там носами, набирали полный рот пропитанной кровью грязи, глотали ее,{80} щелкали зубами и друг с другом грызлись, но потом и они куда-то исчезли, а когда пришел день, на этом месте не осталось и следа от вчерашней смерти, крови и страдания.
Они постояли молча, а потом слепой коснулся лица девочки — ее щеки и губ. Разрешения он не спрашивал. Она застыла. Он коснулся ее глаз — сперва одного глаза, потом другого. Она спросила его — он ведь, наверное, тоже был солдатом, и он сказал, что да, тогда она спросила, многих ли он убил, на что он ответил — нет, никого. Она попросила его наклониться, чтобы она тоже могла, закрыв глаза, коснуться его лица: ей хотелось понять, много ли можно таким образом узнать. Он подчинился. Он не стал говорить ей, что закрыть глаза — это не то же самое. Когда ее пальцы добрались до его глаз, она замешкалась.
— Ándale, — сказал он. — Está bien.[466]
Она потрогала его сморщенные веки, глубоко запавшие в глазные впадины. Потрогала их нежно, кончиками пальцев, спрашивая его, не больно ли, но он сказал, что болит у него только память: иногда ночью снится, что эта вечная тьма сама всего лишь сон, он просыпается, трогает глаза, а их и нет. Он сказал, что такие сны — ужасная мука, а все равно он не хочет, чтобы они прекращались. Сказал, что когда мир изгладится из его памяти, изгладится он и из снов, и тогда, чего доброго, рано или поздно тьма сделается абсолютной, а он не хотел бы, чтобы у него не осталось даже тени былого мира. Сказал, что он боится того, что таит в себе тьма, потому как очень подозревает, что этот мир скрывает больше, чем показывает.
Невдалеке на улице зашаркали подошвы.
— Persmese,[467]— прошептала девочка.