Горькие травы - Кира Козинаки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вызову такси, — говорит, доставая телефон из кармана джинсов.
Рассеянно киваю в никуда и мчусь в прихожую обуваться. Но не успеваю застегнуть молнию на втором ботильоне, как рядом снова появляется Пётр, натягивает на себя толстовку.
— Провожу, — поясняет он, вставляет ноги в кроссовки, снимает с вешалки куртку.
На ожидание лифта у меня нет времени, и я бросаюсь вниз по лестнице, забыв про каблуки и пару раз неудачно спотыкаясь и порываясь улететь вперёд головой. Пётр вовремя ловит меня, поддерживает, предлагает поехать со мной и спрашивает, нужна ли его помощь, но я отказываюсь, пытаясь унять стук сердца, усмирить кавардак в голове.
Пётр не даёт мне упасть и по пути к воротам, за которыми уже стоит такси. Перестаёт задавать вопросы. Не просит вернуться или позвонить. Будто смиряется с тем, что вот я была, а вот в бешеной спешке и с минимумом каких-либо объяснений снова ускользаю. Как обычно.
Я останавливаюсь у двери машины. Разворачиваюсь, заглядываю ему в глаза. Меня трясёт — от холода, страха, неизвестности. И недоговорённостей.
— Петь, послушай…
Он смотрит на меня, наконец-то прервавшую эту сумасшедшую гонку и теперь дрожащую всем телом, хлопает себя по карманам, достаёт из одного из них шарф и накидывает его мне на плечи. Оборачивает несколько раз вокруг шеи, пряча под мягкое полотно ещё влажные волосы, укрывая от резких порывов ледяного ветра.
Мне не нужно смотреть на этот шарф, чтобы моментально его узнать. Он пахнет дубовыми рощами и мёдом. Он уже был на моей шее год назад, когда я влюбилась.
— Петь, я… Я очень запутанная. И сама себя порой не понимаю. И с багажом. И есть всякие вещи, о которых мне нужно будет тебе рассказать, и они могут тебе не понравиться. Но я точно знаю, что я никогда не хотела от тебя убегать. И очень хотела быть с тобой с самого начала. Всегда хотела.
Встревоженный взгляд исподлобья, проявившийся залом между бровей, чёрная тень сомнения на лице, но я открыто, отважно и неотрывно смотрю ему в глаза, не оставляя недоверию шансов. Потому что в своих словах я сейчас уверена, как ни в чём другом. Тянусь и целую его, и он осторожно, будто потерянно заключает меня в кольцо рук.
Я понятия не имею, что будет дальше. Но сейчас, в эту секунду, на этой заснеженной улице я хочу показать ему, что он мне нужен. Нужен больше всего на свете. Нужен несмотря ни на что. Нужен, даже если сейчас я уеду, а он будет долго стоять у ворот и провожать машину взглядом, пока она не скроется за поворотом.
В душе раздрай, и пока такси мчит меня по ярким и праздничным ночным улицам, я тщетно пытаюсь собрать всё воедино, а оно рушится, крошится, рассыпается, и мне приходится натянуть на нос уголок шарфа, дышать своим сортом кислорода, чтобы вспомнить, что я уже всё решила. Я решила дать нам второй шанс и бороться до самого конца. Пусть и бороться мне придётся с самой собой.
В нашем спальном районе на исходе новогодней ночи тихо, немноголюдно и грязно, а в воздухе немного пахнет сладким порохом от давно отгремевших фейерверков. Дверь мне открывает Матвей, и даже в неясном свете коридорной лампочки я замечаю, как он бледен.
— Анатолий Бо-борисович, — тихо говорит он. — Сонин па-папа. Умер.
Мне запомнилось, что у Анатолия Борисовича были очень загорелые руки. Они всегда завораживали меня, когда он доставал рамку с сотами из улья прямо так, голыми загорелыми руками, и внимательно её осматривал, поясняя, что он для пчёл друг, они его не тронут. А ещё Анатолий Борисович очень забавно смеялся. Таким громким скрипучим смехом, что мы мгновенно его подхватывали и хохотали до боли в щеках, даже не зная, чем этот смех был изначально вызван.
Он виртуозно штопал шерстяные носки и мог, вооружившись ножницами, шилом и мотком суровых ниток, сделать домашние тапочки из старой кожаной сумки. Мог по запаху отличить съедобный гриб от несъедобного, мог превратить развалившийся забор в крепкий верстак, мог ловко подтрунивать над нами с Сонькой, в очередной раз предлагая посмотреть какой-нибудь из его любимых советских фильмов и с явным наслаждением слушая наши вопли, что «Москва слезам не верит» — патриархальное дерьмо, «Кин-дза-дза!» — наркоманский бред, и вот тысяча причин, почему мы так считаем.
Анатолий Борисович души не чаял в Соньке и обожал нас с Матвеем, частенько приговаривая, что у него трое детей — все мы. Подкладывал нам в сумки баночки свежего мёда, утверждая, что это лучше всякого антибиотика. Любил повторять, что съедает по ложке мёда на завтрак, а потому здоров как бык. Обещал дожить до ста лет.
А потом вдруг умер. Сердечный приступ, обширный инфаркт, мгновенная смерть. Ему было пятьдесят пять.
В ту сложную, прекрасную и ужасную новогоднюю ночь мы засыпаем втроём в одной постели, не раздеваясь. Матвей обнимает вдруг ставшую какой-то маленькой и очень хрупкой Соньку, а я ласково перебираю рукой её волосы, царапая запястье о задеревеневшую от солёных слёз подушку. А утром мы выпиваем по чашке крепкого кофе и едем к Соньке домой.
Ловя слабый дорожный сигнал, я отправляю Надежде сообщение, что пропаду на несколько дней, пересылаю Рите архив со своими наработками, прося подменить меня в инстаграме «Пенки», и оставляю на сайте «Горьких трав» объявление, что магазин на каникулах. Где-то тут в мессенджеры начинают сыпаться ненавистные стихи с поздравлениями и тошнотворные анимированные картинки, которые сейчас смотрятся особенно убого, и я раздражённо отключаю телефон.
А дальше события сливаются в одно долгое и печальное чёрно-белое кино.
В доме Пчёлкиных постоянно находятся люди, много непрерывно сменяющих друг друга людей. Кто-то заходит на пять минут выразить соболезнования. Кто-то засиживается до глубокой ночи, вспоминая моменты из жизни Анатолия Борисовича. Кто-то приезжает издалека и остаётся на несколько дней. Матвей берёт на себя все организационные заботы, стараясь выжать максимум возможного в условиях уснувшего на каникулах маленького районного центра. Я подготавливаю постели для гостей и неумело помогаю на кухне. Сонька проводит время с мамой.
— А помнишь, Соша, как пчела запуталась в твоих волосах, и ты бежала, бежала, прыгала через грядки с огурцами, размахивала руками, а папа кричал тебе вслед, чтобы ты перестала орать и дала пчеле выпутаться? Но ты не слушала его и всё-таки заработала жалом в макушку. Потом у тебя отекло пол-лица, а глаза превратились в щёлочки, и папа звал тебя своим китайчонком.
— Как раз накануне сессии на первом курсе. После этого я отрезала волосы и диагностировала у себя трипофобию[1].
— Но уже через месяц ты храбро пошла с ним на пасеку и держала дымарь.
— На мне было две шляпы пчеловода с сеткой.
— Папа тогда очень гордился тобой, Сошенька.
Сонька улыбается маме, возвращает альбомы со старыми фотографиями на полку, а потом надевает отцовский ватный тулуп и тихонько ускользает на пасеку. Ходит среди опустевших на зиму ульев, сбивает голыми пальцами снежные шапки с их крышек и долго рыдает, упав коленями в сугроб.