Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им было по восемнадцать-двадцать лет, они были молоды и красивы, а уродицы и калеки оставались сидеть взаперти в домах бессарабских гетто и, подняв занавеску, смотрели на проходящих немецких солдат и дрожали от страха. Может, не только страх, но что-то еще вызывало дрожь в тех бедных горбатых, хромых и увечных девушек со следами золотухи, или оспы, или экземы. Они дрожали от страха, поднимая занавески, чтобы посмотреть на идущих мимо немцев, испуганно отшатывались от их случайного взгляда, нечаянного жеста или слова и, смеясь, краснея и покрываясь испариной, перебегали, хромая и наталкиваясь одна на другую, к другому окну в темной комнате, чтобы увидеть уже свернувших за поворот немецких вояк.
Прятавшиеся в полях и лесах девушки испуганно бледнели, услышав шум моторов, стук лошадиных копыт или шум колес на дорогах, ведущих из Бельц через Сороки и дальше через Днестр на Украину. Они жили, как дикие животные, питаясь тем скудным провиантом, который удавалось добыть у крестьян: куском хлеба или мамалыгой, крохами брынзы. Иногда перед закатом немцы выходили на полевую охоту на еврейских девушек. Они расходились, как растопыренные пальцы огромной руки, они прочесывали пшеничные поля и перекликались молодыми хрипловатыми голосами: «Курт! Фриц! Карл!» – так охотники в загоне прочесывают вересковую пустошь, чтоб поднять куропаток или перепелок.
Застигнутые врасплох испуганные жаворонки взмывали в пыльном воздухе заката, солдаты провожали птиц взглядом, а спрятавшиеся в пшенице девушки затаив дыхание смотрели на сжимающие приклады руки, немецкие руки, неотвратимо цепкие руки, покрытые белесым, похожим на овечий очес пухом, которые то появлялись, то пропадали среди колосьев. Вот загонщики уже близко, они шагают, пригнувшись, слышится их громкое, хриплое дыхание. Они шагают до тех пор, пока не вскрикнет одна, потом другая, потом еще.
Однажды санитарная служба 11-й немецкой армии решила открыть в городке Сороки военный бордель. Но кроме старух и уродиц других женщин в городке не оставалось. Город был разрушен немецкими и русскими минометными обстрелами и бомбежками, почти все население бежало, молодые ушли с советскими войсками за Днепр, уцелел только городской парк и квартал вокруг старинного, построенного генуэзцами замка, что стоит на западном берегу Днестра посреди лабиринта из низеньких деревянных и глиняных домишек, населенных нищими татарами, румынами, болгарами и турками. С высоты нависающей над рекой кручи был виден зажатый между Днестром и крутым лесистым холмом город с разрушенными или почерневшими от пожарищ домами, некоторые из них еще дымились за парком. Таким был город Сороки на Днестре – почти стертое с лица земли поселение с запруженными военными колоннами дорогами, – когда в одном уцелевшем доме под стеной генуэзского замка был открыт военный бордель.
Военное командование выслало патрули на отлов еврейских девушек, еще прятавшихся в полях и лесах в окрестностях города. Когда бордель торжественно, с военной помпой был открыт официально прибывшим командиром 11-й армии, с десяток бледных, с опухшими от слез глазами девушек принимали генерала Шоберта и его свиту. Все были очень молоды, некоторые совсем еще девочки. На них были не длинные халаты из красного, желтого, зеленого шелка с широкими рукавами (традиционный наряд женщин в восточных борделях), а все лучшее из их собственного гардероба: непритязательные приличные платья простых провинциальных девушек, в которых они очень походили на студенток (многие из них и были студентками), собравшихся у одной из подруг для подготовки к экзаменам. У всех был испуганный, робкий и пристыженный вид. За несколько дней до открытия заведения их видели шагающими по дороге в сопровождении двух автоматчиков, каждая несла тюк, или кожаный чемодан, или перевязанный шпагатом сверток. У всех припорошенные пылью волосы, нацеплявшиеся на юбки колосья, порванные чулки; одна босоногая прихрамывала, неся туфельку в руке.
Однажды вечером, месяц спустя после открытия борделя, зондерфюрер Шенк, проездом оказавшийся в городке, пригласил меня сходить к еврейским девушкам. Я отказался, Шенк рассмеялся, поглядывая на меня с насмешливым видом.
– Это не проститутки, а девушки из добропорядочных семейств, – сказал он.
– Я знаю, что это порядочные девушки, – ответил я.
– Не стоит их так уж оплакивать, – сказал Шенк, – это же еврейки.
– Я знаю, что это еврейские девушки, – ответил я.
– Ну и? – спросил Шенк. – Может, вы думаете, что их обидит наш визит?
– Вы не можете понять некоторых вещей, Шенк, – ответил я.
– А что тут понимать? – удивился Шенк.
Я ответил:
– Эти несчастные девушки не проститутки, они продаются не по своему желанию. Их заставили проституировать. Они имеют право на уважение. Это военнопленные, а вы используете их недостойным образом. Какой процент от заработка этих несчастных немецкое командование записывает на свой счет?
– Их любовь не стоит ничего, – сказал Шенк, – это бесплатное обслуживание.
– Значит, это принудительная работа?
– Нет, это бесплатное обслуживание, – ответил Шенк, – и потом, в любом случае не стоит им платить.
– Не стоит платить? Почему?
Тогда зондерфюрер Шенк поведал мне, что через пару недель закончится их смена, их отправят домой и заменят другой командой.
– Домой? – переспросил я. – Вы уверены, что их отправят домой?
– Конечно, – смущенно ответил Шенк и слегка покраснел, – домой, в больницу, не знаю. Может, в концентрационный лагерь.
– А почему вместо бедных еврейских девушек вы не возьмете в бордель русских солдат?
Шенк долго смеялся, он хлопал меня по плечу и смеялся:
– Ach so! Ach so! Вот это да!
Я был уверен, он не понял, что я хотел сказать, он, конечно же, думал, что я намекаю на историю в Бельцах, где в одном доме «Лейбштандарт СС» держал тайный бордель для гомосексуалистов. Даже не поняв, что я хотел сказать, он залился смехом и похлопал меня по плечу.
– Если бы вместо бедных еврейских девушек там были русские солдаты, было бы забавнее, nicht wahr? – сказал я.
На этот раз Шенк решил, что все понял, и рассмеялся еще сильнее. Потом серьезно сказал мне:
– Вы считаете, что все русские – гомосексуалисты?
– Вы узнаете об этом в конце войны, – ответил я.
– Ja, ja, natürlich, мы узнаем это в конце войны, – и рассмеялся еще громче.
Однажды поздним вечером около полуночи я направился к генуэзскому замку, спустился к реке, прошел бедный квартал и, постучав в дверь дома, вошел. В просторной комнате, освещенной подвешенной к потолку керосиновой лампой, три девушки сидели на диванах, стоявших вдоль стены. Деревянная лестница вела на второй этаж. Из верхних комнат доносился скрип дверей, легкие шаги и разговор далеких, погребенных во мрак голосов.
Девушки подняли взор и оглядели меня. Они собранно сидели на низких диванах, покрытых безвкусными румынскими коврами в желтую, красную и зеленую полоску. Одна читала книгу; как только я вошел, она положила ее на колени и стала молча разглядывать меня. Все походило на сцену в борделе кисти Паскина. Девушки молча смотрели на меня, одна трогала свои черные вьющиеся волосы, собранные на лбу, как у ребенка. В углу комнаты на накрытом желтой шалью столе стояли несколько бутылок пива, цуйки и двойной ряд стаканов в форме кубка.