Зазимок - Василий Иванович Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встал Иван, пошёл в переднюю. Красный гроб, при освещении таком – бордовый: здесь – свеча, в прихожей – лампа, нет электричества – лесину где-то ветром сломило, упала та, провода оборвав, когда теперь наладят? Тихий отец, слушает – столько гостей в его доме давно не собиралось. Тень от свечи по образу: Никола там, Угодник. Умный святой, внимательный, хитро на всё глазами. Прошёл в свою комнату Иван, открыл ящик комода, достал губную гармошку, подержал в руках, к губам поднёс, но звук извлечь из инструмента не отважился. Положил обратно. Шкатулку хотел открыть, фотографию вынуть, чтобы взглянуть на неё, но не решился. Вышел к отцу. «Что?» – спрашивает. Метнулось пламя свечи. Скривился Угодник. Руки отца будто дрогнули. «Дурака скоро привезут этого», – говорит отец. Стянуло кожу на голове к макушке будто, как прищепкой, под ложечкой засосало. Из дому Иван выскочил. Глотнул воздуху раз, другой, третий, но не спасло – так, на крыльце, и свершилось: вывернуло чуть не наизнанку, до горечи, до зелени, до пустоты. Стал так: лбом в столб крылечный. Долго стоял, наверное. Покачивался. Это потом уже: ступил за ограду, сел на скамейку и съёжился. Услыхала его где-то собака чуткая, залаяла. И так ещё: идёт кто-то. Подошёл тот кто-то, остановился, повременил, подсел к нему, кыхает. Ветер шумит чем может, даже от туч исходит гул какой-то – так кажется.
– Помнишь или нет… Поземские здесь жили? – говорит Иван, не поднимая головы.
– Нет, – говорит Осип.
– Да, – говорит Иван, – они давно уехали отсюда, отца, сидел за что-то, дождались и уехали. Тут вот жили, в этом околотке, поэтому и не помнишь. Шесть человек детей. Сам он председателем колхоза был, а она хозяйничала дома… В начале пятидесятых выслали её за тунеядство… туда куда-то… под Хабаровск. Многих женщин поссылали, даже и тех, у кого мужья на фронте погибли. Детей не с кем было оставить, временно и не работали… Потом вернуться разрешили. За что сел их отец, не помню… по-моему, зерно сдавать до зёрнышка всё отказался… Был у них Санька, меня на год, на два ли младше… там уже, на Дальнем Востоке, родился. А в рыбкоопе амбары стояли, те, что сгорели после, их-то ты уж должен помнить…
– Да, – говорит Осип, – смутно припоминаю… мамы уже…
– На сваях, – говорит Иван. – Их ещё купец Стародубцев строил. Мангазинами назывались. Мы с Санькой как-то залезли под амбар – играли во что-то – то ли в прятки, то ли в казаков-разбойников. А там плаха… пол… поднимешь – и внутри. Мы с Санькой только и знали… больше, по-моему, никто… И не рассказывали никому: место такое рассекречивать… кто ж там тебя когда нашёл бы… А потом как-то ночью засекла Панночка Санькину мать и настучала… Плохо они жили, ещё хуже нас, у нас из-за алиментов отцовских всё тогда в нехватке… да он ещё… отец, родителям своим отправлял, пока живы они были, а у них… понятно, орава такая, жрать было нечего – откуда? – одна мать… Муки украла. Санька слазил – ей бы с её комплекцией там не протиснуться, – нагрёб кошель, а уж несла она… А я чутко спал – слышу: «Орест Павлович, Орест Павлович», – у окна кто-то. Открыл отец дверь, пригласил в дом кого-то: заходи, мол. Говорят шёпотом. Мало что разобрал. А потом отец – и уже громко: «Забери-ка деньги… и не суй мне!» А она, мать Санькина, заплакала и говорит – тут уж и её хорошо стало слышно, тут уж и брат проснулся, вижу, – заплакала и говорит: «У меня нет больше, и никто не даст взаймы, есть у мужа сестра, так она – в Польше-е-э». – «Дура», – говорит отец. Закурил – спичками там чиркал. Мама поднялась, утешать давай гостью: ты чё, мол, Клава, обойдётся… Пыхал, пыхал отец и говорит: «Машина завтра утром пойдёт в город, эмтээсовская, директор поедет, и мне надо на собрание – я с ними… Приходи к конторе, – говорит отец, а там, они где, в комнате-то, бухнулось на пол шумно что-то. – Ну-ка, да встань ты! – говорит отец. – Очумела, чё ли! И не реви, послушай лучше, – и снова пыхает. И после говорит: – Съездим, пересидишь где-нибудь, но только так, чтобы ни одна язва… чтобы никто тебя не видел. А я акт составлю и Концову отдам… чтобы зараза эта, Панночка, успокоилась. С Концовым поговорю, Концов – не говно мужик, сама знашь. Спрашивать будут, скажи, что из-за детей, мол, сжалились, штрафом только, мол, отделалась, ну, скотский род, ну наплети, что штрафу много, что с мужа станут там высчитывать!»
– Пойдём в дом, – говорит Осип. – Тебя уже колотит, ты же вон в одной рубашке.
Встали, вошли в ограду, сходили куда-то, оттуда гулко их разговор. Вернулись, поднялись на крыльцо.
– А когда? – говорит Иван. – Ося, я же ни хрена не знаю.
– Ну, день-то ещё хоть как надо подождать, – говорит Осип. – Может, подъедут? У Николая записка… Найдут, когда вернутся… Ветром, не думаю, что её выдуло… там под навесом… А Кате в Магадан вместе с твоей давал телеграмму… На третий, наверное, как и положено… как все делают… Ваня, да я ведь тоже в этом ни бум-бум. Это Сушиха – та знает…
Вошли они в дом. А там, в доме, осипший Малафей – регистр ему переключила холодная водка – басит: ну и бич, мол, тот, Карабан, ну и сука он, дескать, позорная, – и у братьев Дымовых о правоте своей справляется, а что уж те ему ответили, не разобрать, общий гам в избе возрос, усилился.
Ну а тут, на улице, ветер сменился: тот, что заступил, потянул с запада – с гнилого угла – так говорят в Каменске; снег повалил, мягкий, укладистый, такой, какой любят дети, озимые и земля, и ещё: лохмотьями посыпался – весной, в первую оттепель, что в конце марта иногда случается, бывает похожее, когда, время года не зная, весну с осенью можно спутать, когда будто так: словно там, из туч, как из стёганых телогреек, выдирает вату и разбрасывает её кто-то… или будто там, в небе, теребит кто-то белого петуха, а оно, село, в ободе ельника, подобно лукошку, только вот одно: дух не весенний – стернёй стылой пахнет, а не почками, и сердце не щемит, и думается не о женщине конкретной, а о смерти.
От большого тёмного пятна, а кто знает хорошо