Лунный свет - Майкл Чабон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приб. в США в июле 1946-го. Встретила мужа, бывшего офицера, в Балтиморе. Сытая жизнь, конец всех бед. Отец для ребенка. В обстановке безопасности симптомы рецидивировали. Значительное ухудшение прим. до сентября 1952-го, когда П забеременела. Практически полная ремиссия во время беременности. Первое помещение в клинику спровоцировано выкидышем на сроке ок. 10 недель.
Дальше шли подробности о Коне Без Кожи. В конце доктор Медвед планировал описать свое удивление, когда курс премарина («получаемого, – отметил он, – из лошадиной мочи») устранил симптомы куда эффективней психотерапии. В конечном счете глава получалась отчетом о случайном везении.
Открытие, что моим генетическим дедом был фашист, а бабушкина жизнь – совсем не такой, как мне всегда говорили, что она столько времени так страшно всех обманывала, надолго выбило меня из колеи. Одно за другим я подвергал свои воспоминания о бабушке, ее слова и поступки критическому разбору, так сказать, анализу неисправностей: сколько в них было лжи, была ли в них скрытая правда. Я ничего не рассказал жене до возвращения из Мантолокинга. Я ничего не сказал маме и остальному миру, пока не начал писать эту книгу, начисто отказавшись от художественного подхода в пользу документального. Иногда жажду вымысла может утолить только правда. Я чувствовал, что должен разобраться со своей историей, «разложить ее по полочкам» в уме и в сердце. Мне надо было по возможности увязать то, что мне говорили в детстве, с правдой, которую я узнал.
– И что это было? – спросил я деда в тот вечер (как позже оказалось – предпоследний вечер его жизни) за тринадцать с небольшим лет до того, как получил ответ из записей доктора Медведа. – Что доктор Медвед хотел тебе сказать про бабулю?
– Не знаю.
– Ты не спросил?
– Я не хотел знать. И сейчас не хочу.
– А гипотезы у тебя есть?
– Были в первые годы. Малоприятные. Так что потом я перестал об этом думать.
– А не думаешь ли ты… в смысле, он вроде бы намекал, что она тебе о чем-то лгала. О чем-то в своем прошлом.
– Лгала, наверное. Дело довольно обычное.
Он высунул язык, убрал. Я поднес ему к губам стакан яблочного сока, дед отпил глоток.
– Но все, что ты мне рассказывал, правда, ведь так?
– Я рассказывал все, как помню, – ответил дед. – Больше ничего гарантировать не могу.
Мысль о том неведомом, в чем бабушка созналась доктору Медведу, наполняла меня неким скребущим чувством, как бы предчувствием удара. Я уже сопоставил пьесу, о которой мама рассказала накануне, – пьесу, в которой бабушка играла Лунную королеву, – с одной из бабушкиных сказок. Источник сказки я уже давно отыскал в книге «Приключения барона Мюнхгаузена» с иллюстрациями Доре, подаренной мне бабушкой.
– Послушай, Майк, – сказал дед. – Твоя мама долго не могла пережить и забыть все… все плохое насчет бабули. Я хочу сказать, твоя бабушка всегда считала себя дурной матерью, ты знаешь?
– Да.
– Я так не считаю. Я считаю, она выжила, вытащила твою маму сюда, любила ее, так что, на мой взгляд, была мать не хуже других. Но я не хочу, чтобы у твоей мамы возникли сомнения. Так что сделай одолжение. Не говори своей маме об этом.
– Не говори мне о чем? – спросила мама, входя в комнату. Она с подозрением глянула на меня, потом на деда.
– Дедушка пива выпил, – ответил я. – И кажется, немного захмелел.
Когда я был маленький и мы еще жили во Флашинге, к нам иногда приезжала автокарусель. Разухабистая музыка из громкоговорителя слышалась за несколько кварталов – задним числом я думаю, что это была тарантелла. Карусель из шести машинок стояла в кузове фургона, раскрашенного красным и желтым под шапито. Мне он казался большим и длинным, как фура, хотя на самом деле едва ли был больше жилого автоприцепа. Если ты уже гулял на улице, то мчался домой выпрашивать двадцать пять центов. Если сидел дома, то при звуке пьяной музыки выбегал наружу, сжимая монетку в потной ладони.
Карусельщик был толстый негр в кепке с козырьком, немногословный и неулыбчивый, хотя и не сердитый. Он забирал четвертак и помогал тебе по трем металлическим ступенькам забраться в фургон из сетки, где ждали машинки, красная и желтая через одну, на крутящемся овале. Иногда они напоминали мне тюльпаны, иногда – раскрашенные ладони, повернутые вверх, чтобы принять двоих детей каждая. На прямых участках они ехали медленно, а на поворотах ускорялись, так что тебя бросало на соседа или на борт машинки. Только ты приходил в себя на медленном участке, и тут тебя швыряло снова. Потом они останавливались, ты слезал по ступенькам, а карусельщик брал с полки над головой жвачку «Базука», вкладывал тебе в руку и бормотал: «Хорошего дня».
Как-то, выбравшись из автокарусели, я с удивлением увидел, что меня ждет папа в костюме с галстуком и в белом халате. Из кармана торчали рожки стетоскопа. Спереди на халате краснело пятнышко как будто от крови, но, скорее всего, от ланча: томатного соуса или кетчупа. Я знал: если спросить папу, он скажет, что кровь. Незадолго до того я научился понимать, что папины слова надо воспринимать с точностью до наоборот. Например, «отличный денек» означало, что идет снег или дождь. Если папа говорил «хорошему человеку везет», это значило, с кем-то плохим случилось что-то дурное. Факты, которые он сообщал, в целом можно было принимать буквально, но и тут следовало держать ухо востро. Меня как-то задразнили старшие ребята на улице, когда я с папиных слов стал уверять, будто «хрустящие ягодки» в «Капитанских кранчах» делают из настоящей сушеной клубники.
– У мамы желудочный грипп? – спросил я.
На моей памяти папа вернулся домой посреди рабочего дня только один раз, несколькими месяцами раньше: когда мама заболела и ее тошнило так, что она не могла за мной смотреть. Сегодня после завтрака она выглядела здоровой, но потом я ушел к другу Роланду, и, может, за это время ей стало плохо.
– Ей пришлось поехать в больницу, – сказал папа. Он отпер машину с маминой стороны и открыл заднюю дверцу; я забрался внутрь. – Миссис Картакис ее отвезла.
– Ей будут операцию делать? – спросил я.
– Да, но ты, Майк, не волнуйся. Все будет хорошо.
Мой папа был плохим отцом, плохим бизнесменом, никудышным аферистом, а вот врачом, думается, хорошим. Помимо прочих талантов, он замечательно умел успокаивать, лучше всех врачей, которых я встречал до или после. Как его теща, когда рассказывала историю, так и мой папа, когда хотел тебя утешить, становился другим человеком. Голос менялся, делался ниже и мягче, и в нем самом – причем только в эти минуты – исчезало всегдашнее напряжение. Он знал, что у тебя есть вопросы, понимал твою озабоченность. В те годы, когда он практиковал медицину, больные его любили. Без сомнения, его вкрадчивость действовала и на легковерных инвесторов. До поры до времени.
– Ничего серьезного. Пустяковая процедура. – Он нагнулся и застегнул на мне ремень безопасности, хотя я давно умел делать это сам. – Не волнуйся, солнышко.