Коринна, или Италия - Жермена де Сталь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За ужином мачеха довольно мягко заметила мне, что молодой девушке не подобает вступать в разговор и что особенно следует избегать читать вслух стихи, в которых есть слово «любовь». «Мисс Эджермон, — прибавила она, — вы должны постараться забыть все, что связано с Италией; было бы хорошо, если бы вы совсем не знали этой страны». Я проплакала всю ночь, сердце мое сжималось от горя. Утром я пошла прогуляться; был ужасающий туман; я не видела солнца, которое могло бы хоть немного напомнить мне о родине. Я встретила отца; он поспешил ко мне и промолвил: «Дорогое мое дитя, здесь живут не так, как в Италии: у нас женщины призваны лишь выполнять домашние обязанности; твои таланты помогут тебе не скучать в одиночестве; быть может, ты найдешь себе мужа, которому они скрасят жизнь; но в таком городке, как наш, все, что привлекает внимание, возбуждает зависть, и ты никогда не выйдешь замуж, если узнают, что твои склонности так несовместимы со здешними нравами; весь наш житейский уклад подчинен старинным традициям глухой провинции. Я провел с твоей матерью в Италии двенадцать лет; мне очень дорога память об этих годах; тогда я был молод и новизна прельщала меня. Но сейчас жизнь моя вошла в колею, и я доволен: размеренное, даже несколько однообразное существование хорошо тем, что не замечаешь, как летит время. Не стоит восставать против обычаев страны, в которой живешь; это ничего не принесет, кроме страдания; а в таком маленьком городке, как наш, все сразу становится известным, все передается из уст в уста; здесь нет простора для соревнования, но людей одолевает зависть, и лучше уж сносить скуку, чем встречать удивленные недоброжелательные взгляды, в которых постоянно читаешь один и тот же вопрос: „А почему вы так себя ведете?“»
Нет, мой дорогой Освальд! Вы не можете себе представить, какую боль мне причинили слова отца. Я вспоминала, каким жизнерадостным и обаятельным он был во дни моего детства, а сейчас передо мной стоял человек, согнувшийся под тяжестью свинцовой мантии, описанной Данте в картинах его «Ада»{214}, — под тяжестью, какую людская посредственность взваливает на плечи тех, кто склонился перед ее игом. Все отступило от меня: красота природы, искусство, благородные чувства; и душу мою, лишенную внешних впечатлений, терзало бесплодное пламя. Так как я кротка по натуре, мачеха не имела основания жаловаться на меня, а тем более — отец: я его нежно любила и в беседах с ним еще находила какую-то радость. Он примирился со своей долей, хотя и сознавал, как она убога, меж тем как большая часть наших провинциальных дворян, которые только и делали, что охотились, пили и спали, были уверены, что ведут разумную, достойную уважения жизнь.
Их самодовольство так раздражало меня, что порою мне приходило в голову: может быть, это я сошла с ума и не лучше ли прозябать, как они, не ведая ни душевных тревог, ни размышлений, ни чувств, ни мечтаний, чем жить подобно мне; но, если бы я и впрямь пришла к такому убеждению, мне пришлось бы сетовать на свои таланты как на несчастье, в то время как в Италии они почитались бы даром Небес.
Среди наших знакомых встречались и неглупые люди, но они гасили в себе малейшую искру ума и обычно годам к сорока утрачивали всякое желание мыслить, как и другие свои задатки. Отец мой позднею осенью часто уезжал на охоту и не возвращался до полуночи. Когда его не бывало дома, я большую часть дня не выходила из своей комнаты, стараясь совершенствовать свои способности, что выводило из терпения мачеху. «К чему тебе это? — спрашивала она меня. — Разве это даст тебе счастье?» — и эти слова приводили меня в отчаяние. «А в чем же счастье, — говорила я себе, — если не в развитии своих дарований? Разве моральное самоубийство не такое же преступление, как самоубийство физическое? И если необходимо подавлять в себе мысли и чувства, к чему цепляться за жалкую жизнь, которая ничего не принесет тебе, кроме ненужных мучений?» Однако же я остерегалась делиться своими соображениями с мачехой. Раза два я пыталась это сделать: она мне отвечала, что женщина создана, чтобы вести хозяйство мужа и заботиться о здоровье детей, а все прочие претензии не доведут до добра и она от души мне советует скрывать эти наклонности, если они у меня имеются. Как ни банальны были эти слова, мне нечего было на них ответить, ибо стремление к соревнованию, вдохновение, восторг — все высокие движения души и творческие силы, как это ни удивительно, нуждаются в одобрении, иначе они увядают, как цветы под зимним сумрачным небом.
Нет ничего легче, как, приняв добродетельный вид, хулить все, что свойственно возвышенным душам. Служение долгу, это самое благородное предназначение человека, может быть извращено, как и все положительные качества, и превратится в опасное оружие, которым пользуются самодовольные, ограниченные люди, принуждая к молчанию талант, подавляя восторг, подвергая травле гения и других своих недругов. Слушая их, можно подумать, будто долг заключается в том, чтобы хоронить лучшие свои способности, что проявление ума — это грех, который надо искупить, ведя такой же образ жизни, как и недалекие люди. Но действительно ли долг предписывает людям с самыми различными склонностями подчиняться одним и тем же правилам? Разве великие мысли и благородные чувства не сопряжены с обязательствами, которые должен выполнять человек? Разве не должны каждая женщина и каждый мужчина прокладывать себе путь соответственно своему характеру и своим дарованиям? Следует ли подражать пчелам, которые живут, повинуясь инстинкту, поколение за поколением, не изменяясь и не совершенствуясь? Нет, Освальд, простите Коринне ее гордыню, но я думала, что рождена для иной участи. Я тоже умею покоряться любимому человеку, подобно окружавшим меня женщинам, которые подавляли в себе способность суждения и все желания сердца. Если бы вам захотелось навсегда поселиться в глухом уголке Шотландии, я сочла бы за счастье жить там и умереть подле вас. Но я не стала бы губить свой творческий дар: он помог бы мне наслаждаться природой, и чем более обогащался бы мой ум, тем с большей радостью я называла бы вас своим повелителем.
Мою мачеху коробили не только мои понятия, но и мои поступки. Ей мало было того, что я вела такой же образ жизни, как и она, — ей хотелось, чтобы я считала болезненной прихотью дарования, которыми она не обладала.
Мы жили невдалеке от моря, и в нашем замке нередко гулял северный ветер; по ночам я слышала, как он свистел в длинных коридорах, а днем, когда мы сидели все вместе, он услужливо поддерживал общее молчание. Осенью становилось холодно и сыро; выходя из дому, я почти всегда испытывала болезненное ощущение: было что-то враждебное в природе, и я тосковала по благодатному, мягкому климату Италии.
Зимой мы возвращались в город, если можно назвать городом место, где нет ни театра, ни концертов, ни картинных галерей, ни больших зданий; зато там процветали самые нудные сплетни.
Крестины, свадьбы, похороны — только эти события и волновали наше общество, и все они были до ужаса однообразны. Представьте себе, каково было итальянке моего склада часами просиживать после обеда за чайным столом в дамском кружке, собиравшемся у моей мачехи. Этот кружок состоял из семи особ, самых уважаемых в городе; две из них были пятидесятилетние девицы, робкие, как в пятнадцать лет, но далеко не столь веселые.