Океанский патруль. Том 2. Ветер с океана - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какая тоска, — думал он, — как я несчастлив, что не могу быть там, где мои друзья — Улава, Никонов, Дельвик…»
— Ну что? — спросил он котенка, дуя ему в ухо. — Хорошо тебе?.. Дурачок!..
Щелкнула дверца старинных часов, из нее выскочил маленький гном и пять раз ударил бронзовым молоточком по миниатюрной наковальне. Обратно гном уйти не мог — механизм был испорчен, и дверца не закрывалась. Пастор спустил котенка на пол и помог гному спрятаться в фарфоровом домике до следующего часа. Прапрадедовские вещи быстро старели, и это было тоже грустно.
Кальдевин согрел себе кофе, попытался забыться в чтении древних скандинавских саг о Валгалле, Одине и черном вороне. Но время не ждало, и, отложив книгу, он принял решение.
— Семья из трех человек… Раз, два, три — на рыбу, на хлеб, на масло. Кто следующий?
— Олаф Керсти. Семья — два человека.
— Вот карточки, расписывайся.
— Благодарим вас, пастор.
— Тетушка Ланге, передайте сыну: он молодец, что отказался работать на немцев. А сейчас получите карточки!
— Вы добрый человек, господин пастор!
— Я просто норвежец, тетушка Ланге. Следующий!
— Горняк Иоганн Якобсон. Семьи нет.
— Расписывайся.
— А мне-то говорили, что карточки только тем дают, кто продался немцам. Спасибо, господин пастор!..
— Здравствуйте, фрекен Инга, как здоровье вашего отца?
— Он совсем плох, совсем плох, господин пастор.
— А что говорят немцы? Ведь они обязаны выплатить ему компенсацию за потерю трудоспособности на их рудниках.
— Что вы, господин пастор! О каком пособии может идти речь, если они подозревают, что он участвовал во взрыве рудника «Высокая Грета»…
— А мой муж вот уже вторую неделю не возвращается с моря…
— Только не надо плакать, фру Агава.
— Как же не плакать, господин пастор, если Олаф Керсти вчера нашел на берегу моря доску от борта его иолы!
— Хорошие моряки, фру Агава, не всегда тонут вместе с иолой. А пока получите на своего мужа карточки. Он, я верю, вернется!..
— Спасибо на добром слове, господин пастор! Дайте поцеловать вашу руку…
Поздним вечером Руальд Кальдевин закончил раздачу карточек. Через его комнату за эти несколько часов прошло все население городка, и после встречи с народом Кальдевин обрел уверенность в своей правоте, укрепился духом и с легким сердцем стал готовиться к воскресной проповеди.
* * *
В освещенном свечами храме пахло хвоей, которой устилался проход между рядами скамей молящихся. Орган только что кончил играть торжественную магнификату и замолк, жалобно всхлипнув старыми мехами. По деревянному барьеру, ограждавшему хоры над входом в кирку, не спеша прошла большая церковная крыса.
«Сколько их развелось!» — с отвращением подумал пастор, взбираясь по узкой лестнице на высокую кафедру. Сегодня он вел службу, одетый в белую льняную одежду, с черной манишкой на груди, поверх которой лежал серебряный крест. Степенно поднявшись на кафедру, Кальдевин положил перед собой толстый лютеранский Гезанбух с тяжелыми медными застежками. Пригладил руками густые светлые волосы и раскрыл Гезанбух, поставив его ребром на возвышение кафедры.
По рядам молящихся прошел встревоженный гул голосов — все увидели, что полураскрытая церковная книга, поставленная на ребро, теперь представляет собой букву «V».
Виктория! Победа! — вот что хотел сказать этим Кальдевин, и его поняли…
Когда же он заговорил, все смолкли. Проповедь начиналась призывом к ожиданию яркого восхода, который разгорается на востоке (так в эти годы начинались почти все проповеди).
Кальдевин говорил, нервно сцепляя и расцепляя тонкие пальцы своих подвижных энергичных рук, жесты которых дополняли каждое его слово. Он ощущал самые сильные места своей проповеди по тому сухому шепоту, который начинал шелестеть в рядах молящихся.
— …И нет спасения злу, которое еще тщится остаться живым в нашем мире. Но, братья и сестры, не взращивайте это зло своими руками, как бы ни был силен бес искушения, ибо добро уже стоит на пороге наших хижин. И недалек тот час, когда оно вместе с восходом посетит каждый честный и мирный дом, и горько придется тому, кто в эти тяжелые годы помогал злу одолеть справедливость мира сего…
Так говорил он до тех пор, пока в притихшем храме не раздался чей-то резкий, переходящий в визг голос:
— Молчать!.. Прекратить чтение проповеди!..
Пастор только сейчас заметил, что на хорах, где недавно прошла крыса, сидит сам Иуда-Ли. Это было так неожиданно, что он в волнении закрыл глаза, а когда снова раскрыл их, то увидел, что хирдовец, расталкивая прихожан, пробивается к алтарю.
Через минуту его уже стащат с кафедры, но минута останется при нем…
Не слушая выкриков Ионаса-Ли, пастор прижал руки к сердцу и сказал:
— Друзья, верьте в дружбу русского народа. Он придет и освободит вас от иуд и предателей, он выбросит из нашей прекрасной страны захватчиков…
Хирдовец уже перелезал через решетку алтаря.
— Не входите в алтарь, — крикнул Кальдевин, — я сам сойду с кафедры…
Через полчаса, в разорванной церковной одежде, он уже лежал на каменном полу комендатуры, пытаясь встать на ноги. Гестаповец без мундира, в одной сорочке, совал ему в рот толстую короткую сигарету.
— Ну как, вы способны продолжать разговор?
— Я еще жив.
— Отлично… Мои солдаты немного перестарались, но и вы должны понять их, пастор.
— Я понимаю.
Он встал и, сорвав церковное облачение, остался в одном костюме. Сигарета раскурилась косо, табак был плохой, и он отбросил ее в угол.
— Итак, раздав карточки тем, кто не участвует в строительстве оборонительных сооружений, вы умышленно подорвали престиж германского командования?
— Да, если хотите, умышленно.
Гестаповец прищурился, поглядел на пастора одним глазом:
— Неужели вы думаете, что мы не заставим их отрыгнуть все, что они успели сожрать по этим карточкам?
Кальдевин промолчал.
— Взрыв на руднике «Высокая Грета» тоже входил в ваши понятия о долге?..
— Безусловно!
— Может быть, вы теперь-то назовете тех, кто помогал вам в этом?
Кальдевин вспомнил лица друзей — Улавы, Никонова, Дельвика…
— Господин офицер, — сказал он спокойно, — есть вещи, о которых простительно спрашивать на допросе, но на которые непростительно было бы отвечать.
— Почему?
Гестаповец придвинулся к пастору, облокотившись на стол.
— Потому что я не квислингозец, я норвежец.