Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я превращусь в икону, чтоб ты знала.
Да, я не выписывала «Вог» и не смотрела «Топ-модель по-американски». Я воображала, что Аль-Каида, Буш, Путин и шаткое политическое равновесие в мире увлекают меня сильней, чем всякие глупости. Я появилась от родителей, между которыми не было ничего общего кроме одного: убеждения, что внешности не существует. А если уж она существует, то непременно нужно чувствовать какую-то вину – из-за кокетства, свободы?
И потому слово «икона», начинавшее укореняться в словаре модной индустрии, у меня прочно связывалось с культурой и вызывало в голове образы богов, призраки умерших. Правда, мы ведь тут именно о смерти и говорим, причем уже довольно давно, хотя я осознала это лишь сегодня ночью.
* * *
Написание «Погребальной моды» заняло у Беа дней десять, и все это время она мучила меня подробностями, которых я не просила, описывала роскошное убранство захоронений. «Это не просто дом, Элиза, это жилище навек». И рассказывала про состояние тел, про погребальные ложа: «очень удобные». Я помню, она получила девять с половиной – на балл выше, чем я со своим «Рождением металлургии». Она даже ходила со мной в библиотеку за дополнительной информацией, никак не могла насытиться. Я думала, что это ее новый способ переварить горе от смерти матери. Потому что любой элемент погребения поражал и смешил ее.
Я теперь понимаю причину: она училась.
Лишь видимость может быть совершенной.
Без болезней, пустот, трещин.
Лишь смерть может быть бессмертной.
Поэтому Беа начала погребать себя уже на последнем году лицея – но никто не замечал этого. Освоила техники захоронения, занимаясь этим докладом, и систематически применяла их на протяжении всей своей карьеры. Россетти не может изменить цвет волос; не может позволить себе сфотографироваться в шлепках и без макияжа или в трениках по дороге за покупками – о, пардон, она же не ходит за покупками. Тогда просто со скучающим видом, в одиночестве в своей гостиной. Она не может растолстеть, не может высказаться о политике, не может выразить неуместное мнение. Она может осмелиться лишь на вариации по теме, слой за слоем. Ничего по сути не меняя.
Но я видела ее живой.
Видела, как она выходит из душа, обсыпанная прыщами. Как тренирует мимику лица перед зеркалом. Как смотрит на меня с любовью. Падает со скутера. Ворует. Для меня все эти образы – двигающиеся, неуклюжие, несовершенные – и составляют Беатриче.
В книге, которую я подарила ей на совершеннолетие, Анна Каренина умирает. Безумно, нелепо. Умирает, потому что перед этим воспользовалась чудесной возможностью совершать ошибки. «Заблуждения – вот что позволяет нам жить дальше»[23], – писал кто-то. Но Беатриче вовсе не собиралась жить дальше. Ей нужно было сохранять неподвижность, улыбаться, задерживать дыхание, чтобы не надувался живот. Как научила ее Джин, которую, в свою очередь, тоже научили. Неясно, кто и когда установил, какому образцу должна соответствовать женщина.
На фотографии ты не можешь постареть, заговорить, взбунтоваться и предать свою мать. Я их терпеть не могу, эти альбомы: листая страницы, я лишь вижу, что потеряла; вижу людей, которых со мной больше нет, моменты, которые не вернуть, мое хроническое несоответствие идеалам, то есть призракам. И по той же причине я ненавижу социальные сети – там словно среди надгробий ходишь.
Мы были в библиотеке, в читальном зале, сидели в центре за столом орехового дерева, когда я наконец набралась смелости спросить:
– Беа, но почему именно про умерших?
Она подняла голову от страницы; в глазах – одержимость.
– Знаешь, что я открыла, Эли? Знаешь? Это основа основ!
– Ну тогда рассказывай.
– В 1857 году Адольф Ноэль де Верже и Алессандро Франсуа вступили в нетронутую этрусскую гробницу Сати. Отбросили входной камень, осветили фонарями помещение. Представь себе это, – она провела рукой по воздуху, словно воссоздавая сцену. – Две тысячи лет – полнейшая темнота и безмолвие, и вдруг приходят эти двое и видят лежащих воинов абсолютно в том же состоянии, в каком их погребли. Краски, одежда, материя – все сохранилось идеально. И вот… – Она сделала паузу, словно сомневалась. – За одну минуту ворвавшийся снаружи воздух разрушает все, абсолютно все! Слушай, читаю: – «Этот прыжок в прошлое мелькнул, как сон: картина исчезла, словно желая наказать нас за наше бесцеремонное любопытство». А теперь самое классное: «Пока хрупкие останки рассыпались от контакта с воздухом, стало лучше видно, и мы очутились в окружении других воинов – тех, что были созданы художниками». Фрески, Эли! По этим изображениям они и реконструировали все! Реальность крошится, образы – нет.
– Искусство, – уточнила я. – Литература, живопись.
– Образы, Элиза. Одно такое изображение стоит больше, чем пятьсот твоих любимых слов. Если бы у этрусков были фотоаппараты, они бы ими пользовались, поверь мне.
* * *
Я и вправду пошла туда утром. В «Салаборсу». После бессонной ночи, с перекошенным от волнения лицом, ровно в десять я стояла у дверей, ожидая открытия библиотеки. Два часа искала в архиве название книги; автора я помнила – Жан-Поль Тюийе. И когда нашла, меня даже озноб пробрал. Я лихорадочно листала страницы; вот он, этот отрывок! «Твою мать!» – крикнула я, не сдержавшись. И снова увидела, как Беатриче ведет рукой по воздуху, как тела, которым две тысячи лет, за секунды превращаются в пепел. Если бы никто не нашел их, не раскрыл их секрет…
Я выхожу из библиотеки. Двадцать четвертое декабря. Надо бежать домой, закончить главу. Нет, сначала купить тортеллини, приготовить в бульоне: хоть в канун Рождества сварганить сыну приличный обед. Я брожу по пьяцце Маджоре. Хочешь что-то сохранить – сделай так, чтобы об этом никто никогда не узнал. Хочешь спасти – значит, никаких зрителей. Вот этим ты и занималась все эти годы, Беа. Ты никогда не говорила, что твоя мать умерла; что ты сначала жила у меня, словно беженка, а потом в какой-то конуре на последнем этаже на пьяцце Паделла; не признавалась, что страдала от акне; что тебя заставили сделать ринопластику; что в лицее у тебя подруг было ноль. Ты всю свою историю, всю себя вымарала из повествования. Удалила всех свидетелей, включая самого неудобного – меня.
Останавливаюсь напротив базилики Сан-Петронио; она великолепна. Сверкает бело-розовым мрамором под ясным утренним небом. Я улыбаюсь – вероятно, схожу с ума. А может, приближаюсь к пониманию.
Как бы невероятно это ни звучало, Беа, но ты, выставляя себя напоказ сутками напролет, в действительности только и делала, что пряталась.
25
Виа