Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый большевик, каждый рабочий, каждый гражданин нашей страны отдает себе ясный отчет в том, что успешным и победоносным разгромом фашистских агентов — всех этих презренных троцкистов, бухаринцев и буржуазных националистов, мы, прежде всего, обязаны лично нашему вождю, нашему великому Сталину.
Зал разразился овациями. Потом перешли к писателям. Виола была далека от этого, но фамилии слышала, кое-что читала. Итог подводил Михаил Шолохов:
Мы избавились от шпионов, фашистских разведчиков, врагов всех мастей и расцветок, но вся эта мразь, все они по существу не были ни людьми, ни писателями в подлинном смысле этого слова. Это были, попросту, паразиты, присосавшиеся к живому, полнокровному организму советской литературы. Ясно, что, очистившись, наша писательская организация только выиграла от этого… Мы мысленно благодарим того, кто дал нам возможность приникнуть к живому роднику богатейшей многонациональной поэзии, — все мы благодарим Сталина.
На съезде было две тысячи делегатов, представлявших полтора миллиона членов партии. Не может быть, чтоб все они ошибались. Весь зал скандировал стоя: «Да здравствует великий Сталин!», «Товарищу Сталину — ура!». Диверсия против СССР, судя по всему, готовилась основательно. Возможно, Андрей прав, будет мировая война, иначе на кой черт столько шпионов.
Для Нины Петровны теперь единственный свет в окне — Витя. Балует его, обожает, хотя он умственно неполноценный. Плачется Виле: «Невозможно пережить смерть сына. Не приведи кому такое». Виля молчит, но внутренне протестует: Маша почти год пролежала в постели: ревмокардит, порок сердца, чуть не умерла. Виля с Ильей с ног сбились в поисках лекарств, врачей, помощи хоть откуда-нибудь, а мать все: «Витенька, Витенька». Маша такая способная, по всем предметам пятерки, но год-то пропущен, сможет ли она вернуться в школу? Идиот Витя хоть двоечником, но закончит, а ей и сейчас в школу ходить не советуют, слабенькая она пока. Что ж, будет учиться экстерном.
Виля вспомнила, как они с Ильей шили у портнихи красивые платьица для Маши, та удивлялась: детям, говорит, никто не заказывает, они же растут. В магазинах продают такое уродство, а у них с Ильей был культ красоты: вазы, салфетки кружевные, все по местам, теперь Маша носит только ночные сорочки и халат, квартира завалена ее медикаментами, бумажным ворохом Ильи, Андрюшиными холстами и рулонами, все вперемешку, полный бардак. Почему-то красоту невозможно удержать, на нее обрушиваются сели, лавины, ее расщепляют молнии и обгрызают короеды.
В горкомовской столовой к Виоле подошел какой-то тип:
— Помните меня, товарищ Цфат?
— Нет.
— А я у вас был в гостях. С Жаком Росси, припоминаете, давно еще?
Виля вспомнила Росси и что с ним был вроде как чекист.
— Так вот, товарищ Росси оказался шпионом, теперь на северах трудится, в лагере.
— Надо же! — восклицает Виля.
— А еще вы должны помнить Марка Виллемса, тоже шпион, тоже в лагере. Жена его полька, помните? Сбежала в свою Польшу, как только его взяли, теперь в руках у немцев. А немцы, знаете, серьезные люди. Нам у них еще учиться и учиться.
Шпион. Теперь все понятно. Это была точка. Хорошая ли, плохая, но точка.
С прошлым все ясно, однако ж сегодня только множатся поклонники Сталина, Гитлера, фашизма и коммунизма. Возможно, потому, что это была эпоха огня: искрила «лампочка Ильича», дымили печи Освенцима, пламенели сердца, история пылала, топку растапливали жизнями, высокую температуру поддерживали, раскаляя головы до сорока градусов, когда начинается бред. Искры летели из всех глаз, хоть и по очень разным причинам.
Ностальгия по стихии огня одолевает массово. Сейчас эпоха воды. Все растекается, расплывается, перетекает, поглощается, нет ясно очерченных контуров, исламский террорист сливается с темпераментным торговцем, государственная агрессия — с борьбой с террором, сажают невинных, но невинных на свете нет, никто не владеет полной информацией для того, чтоб судить, дерьмо плещется в проруби, капиталы утекают по течению, и люди плывут по течению, против — плыть невозможно. Мутят воду, ловят рыбу в мутной воде, все слышали: не пей из колодца, козленочком станешь — а пить хочется.
Наполеона Россия прогнала, но жалела, что не стала частью Франции: говорили и переписывались по-французски, одевались во французское, если б не писатели, из принципа сочинявшие на языке «грязного мужика», что́ было бы и назвать до 1861 года национальным достоянием?
Во Франции костры инквизиции ярко пылали в XIII и XIV веках. Потом — эпизодически. Ностальгия по инквизиции, по тому персту, который отделял плохих от хороших, правильных христиан от неправильных, материализовалась — в двух эпидемиях чумы. И тогда здоровые стали бояться больных, но сторонились всех: свежезачумленного не распознаешь. Отныне на кострах жгли не людей, а трупы. Чума унесла еще больше жизней, чем инквизиция. Но этим ностальгия не удовлетворилась: во Франции началось новое противостояние — католиков и протестантов. На сей раз самоистребление нации пошло со скрипом, вернее, только тут нация и сформировалась. Начали бодро: в Варфоломеевскую ночь порезали три тысячи протестантов, но католики задумались и в конце концов не согласились с тем, что протестантов надо извести под корень, прятали их у себя, протестовали, и к XVII веку, когда взошел «король-солнце» Людовик XIV, ностальгия по стихии огня смолкла. Солнце затмевает огонь.
XX век повторил эту давно пройденную историю — в России и Германии. Отсветы сталинско-гитлеровских костров можно было наблюдать повсюду. «Мы собственными ушами слышали, как Зиновьев и Каменев признавались в совершении тягчайших преступлений! — восклицал главный редактор газеты „Юманите“ Поль Вайян-Кутюрье. — Как вы думаете, стали бы эти люди признаваться, будь они невиновными?» В период инквизиции казнимые тоже признавались, что ведьмы и вредители, и толпа осуждала их горячо.
Сегодня кажется странным: разве можно было не понимать, что шли на расстрел и тлели в лагерях не шпионы и даже не враги советской власти (их было ничтожно мало), а свои — соратники, конкуренты, опасно яркие, опасно пламенные? К концу тридцатых «своих» не осталось ни для кого: доносили друг на друга друзья, дети, отцы, братья и сестры, от приговоренных жен и мужей открещивались как от чумных (жен декабристов, как и самих декабристов, извел еще Ленин). Но потребность в близости, любви, доверии никуда не делась. Так и стал единственным для всех близким и родным товарищ Сталин. В Германии — рейхсфюрер Гитлер. В Италии — дуче Муссолини. Эпидемия задела многие народы.
Советским людям война — не просто Вторая мировая, а Великая Отечественная — помогла. Они смогли почувствовать себя людьми: братьями и сестрами, близкими и любимыми, сплоченными против общего для всех врага. Они не рвали друг у друга из рук лакомые куски, не перегрызали друг другу глотки просто за право жить на свете. Они теряли близких, как и в годы террора, но теряли достойно — вытаскивая на себе из огня, отдавая последний кусок хлеба, оплакивая.
В 2005-м я живу домом и путешествиями — мне не социально. Из гражданственных чувств — одно бессилие. Взрывы не предотвратить, коррупцию не остановить, протесты звучат как бульканье в болоте, размышления приводят к выводу, что мы обречены на ту историю, которую сочиняло не одно поколение предков, и никакая пластическая операция, она же оранжевая революция, не переменит участи. Сил обычно придает вера в чудо, в неожиданное сверхчеловеческое вмешательство, но чудеса стали сплошь поддельными, как сумки Vuitton, и кроме как на себя, надеяться не на кого. Огнепоклонники превратились в нарциссов.