Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиннадцать стихотворений, в основном написанных в 1844 году и опубликованных посмертно, образуют небольшой корпус под условным названием «Мадам Биар». В огромном общем потоке поэзии Гюго они почти незаметны. Сейчас их можно выделить лишь потому, что один из душеприказчиков Гюго расположил их последовательно в одной папке{713}. Стихи, посвященные мадам Биар, буквально дышат сексуальностью и являют собой хороший пример того, что Верлен назвал типичными любовными стихами Гюго: «„Вы мне нравитесь. Вы жаждете меня. Я люблю вас. – Вы сопротивляетесь. Убирайтесь!“ … Радость плоти – и очень громкий крик»{714}.
В первом стихотворении цикла (29 декабря 1843 года) Гюго любезно объявляет о разрыве с литературной традицией: «Любовь больше не тот древний лежащий Купидон, / Неопытное голое дитя с шорами на глазах»{715}. В отличие от всей его любовной лирики героиня стихов, посвященных мадам Биар, либо обнажена, либо вот-вот обнажится. Если не считать солнечного воскресного дня в постели, действие почти всегда происходит на фоне звездного неба (сила обстоятельств). «Мрак», окружающий свет их счастья, относится не к Леопольдине, но к тому, что никому из них нельзя уйти и жить на «чудесном необитаемом острове»{716}. Большие глаза Леони появляются во всех стихотворениях, кроме двух, но их цвет Гюго ни разу не упоминает; вот еще одно свидетельство странности его зрения, благодаря которой его эскизы так тонки и так видно вмешательство сознания в реальность{717}. Зато он описывает цвет ее лица. В одном случае оно «то бледнеет, то краснеет» – довольно редкое для того времени косвенное описание оргазма, «сладкого забвенья, известного лишь ангелам».
Стихи, посвященные мадам Биар, помогают понять, что секс для Гюго во многом был созерцанием. Тело Леони он сравнивал с треножником сивиллы. «Разум, – написал он однажды, – это ум, который упражняется. Воображение – это восставший разум»{718}. Проникая в ее тело, Гюго нырял в «небесный свод», который открылся для него после гибели Леопольдины. Именно в могиле, символом которой стала для него постель Леони, он постиг мифологический смысл, заложенный в смерти дочери:
«Когда я обладаю тобой, когда держу тебя, обнаженную, в своих объятиях, я больше не мужчина, а ты больше не женщина, мы два суверенных существа, императоры рая!
Чувственное наслаждение протекает среди духовного наслаждения… Мои глаза наполнены звездами, мой рот наполнен благоуханием. Я чувствую, что умираю – умираю той смертью, в которой жизнь.
Я проникаю в тебя… О, восхитительное созерцание! Для меня ты прозрачна. Сквозь твою одежду я вижу твое тело, а сквозь твое тело я вижу твою душу.
Так держишь ты мое сердце в своих когтях, о, прекрасная победительница, как орел держит добычу.
Мне не хватает слов. Это невыразимая, божественная форма жизни. Разве я сказал «божественная»? Я счастливее, чем Бог, ибо у Бога нет жены!»
Заслуживает внимания кажущееся отсутствие наркотиков в жизни Гюго. Постель Леони стала источником нового вида галлюциногенной смеси. Письма Гюго наполнены чем-то похожим на образный ряд сюрреалистов и забегают на несколько лет вперед даже по сравнению с его собственными стихами. Ближе всего в его опубликованных трудах находятся таинственные стихи 1850-х годов: «Прозрачный череп [поэта. – Г. Р.] полон душами, телами / И мечтами, чей свет можно видеть снаружи»{719}.
Изменчивая Леони стала для него тайной дверцей, ведущей назад, к ощущению целостности, которое он обрел в Природе и на переполненных улицах большого города{720}. Если не видеть названия стихотворения, иногда трудно бывает понять, что оно описывает – интимную близость или религиозные медитации.
Кажется особенно жестоким, что к нему на седьмое небо вот-вот дотянутся длинные руки парижской жандармерии.
Пока Гюго совершенствовался с Леони Биар, его общественная карьера достигла новых высот. Как он и ожидал, в высших сферах он обнаружил огромные пустые пространства.
Он ходил на заседания Французской академии, потешался над невежеством своих коллег, записывал их «перлы». Все было как в школе, только без учителей. Мериме так описывал обычный день в академии: «Все говорят разом. Только В. Гюго сохраняет серьезность»{721}. По мнению Сент-Бева, «Гюго думает, что люди глупее, чем на самом деле»{722}. Гюго в самом деле считал своих коллег детьми-переростками. Он чувствовал атмосферу интеллектуального застоя, в которой погрязла Французская академия, и стремился разглядеть за масками людей. Легче всего ему было поддерживать отношения с детьми до десяти лет или с теми взрослыми, в которых сохранились десятилетние дети.
В 1845 году Гюго поручили выступить с приветственной речью: в академию приняли Сен-Марка Жирардена, воинствующего, нравоучительного противника романтизма, преподавателя французской поэзии из Сорбонны{723}, а также его бывшего друга Сент-Бева{724}. Гюго поступил поистине благородно; он произнес речи, исполненные безусловной добродетельности и похожие на идеальные стихи. Воспользовавшись случаем, он напомнил слушателям, что «писатели должны воспринимать себя всерьез», «всегда уважать основополагающие правила языка, которые являются выражением истины». Пока другая его часть прислушивалась, он повел речь о правах женщин и напомнил об огромной несправедливости. В результате заседания академии стали походить на митинги в социалистическом клубе. Если Гюго выступал с речью, в зале присутствовало больше половины женщин.