Арена XX - Леонид Гиршович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штемпель: «Проверено военной цензурой. Ташкент 145».
Назад письмо вернулось с перечеркнутым на конверте адресом, и от руки написано: «За смертью адресата».
«Я ВЫСШИЙ МИГ ВКУШАЮ СВОЙ»
Нет безобразья в природе при минус сорока. Это как: нет человека – нет греха. На бескрайних просторах космоса встречаются иные формы жизни, безгрешные, бесчеловечные. З/К 085 913 (счастливый трамвайный билетик), продев себя в лямку, тянул легкую ношу. На просторах бескрайнего космоса тела пребывают в состоянии невесомости. Не привяжешь к саням, и улетит бесконечно малое небесное тело в такую же бесконечную пустоту вселенной.
Их кладут как бревна: поперек широко расставленных полозьев. Но человек, лежащий бревном, отличается от бревна: одно бревно предпочтительней двух, два предпочтительней трех, три – четырех и т. д. А с людьми наоборот. Своя ноша не тянет. Деревья, до того как быть поваленными и стать бревнами, питались соками земли. Люди, прежде чем быть поваленными и стать такими же бревнами, питались пайкой. Чужими недопитыми соками земли сыт не будешь, а не съеденная покойником пайка полагалась придурку Харону: лагерный обол.
На той неделе небо благословило З/К 085 913 двойней. В бараке «им. Четвертого Интернационала» свое отжили сразу два троцкиста. Это прибыток в две пайки. Везти что одного, что двух, полозья сами скользят по убитой колее. И дня не проходит, чтоб ее не обновить.
До кладбища километров двенадцать, но если знаком каждый шаг, то дорога близка. Плоский валун, припорошенный манной небесной, обходишь слева: там есть место, где можно присесть, как на ступенечке, перевести дух. И вообще лучше обойти его слева. Трудно объяснить почему. Потому что слева пейзаж напоминает вкус свежего яблока на сорокаградусном морозе, а при такой температуре воздуха надкусанное яблоко не ассоциируется с грехопадением. Свобода от привычных ассоциаций, отметок по поведению: «хорошо», «плохо», «удовлетворительно» – разве она не стоит той малой несвободы, которой оплачена? Не стоит лагеря, который за одно это надо бы не клясть, а благословить?
Благословен ты, лагерь, научивший не на словах, но деятельно пониманию того, что есть тюрьма, где каждый из нас отбывает свой пожизненный срок: я сам себе эта тюрьма, мое тело мне тюрьма, а внешняя неволя помогает разрушить ее стены, и как можно скорей.
Обломки вселенной как стройматериалы. Дикарь приспосабливает к своему пониманию и обиходу вещи, выброшенные на берег после ночного кораблекрушения. Камень за пазухой – что это? Надо обращаться к урологу? А-а, понял, камень за пазухой это пайка, которой с тобой расплатился твой пассажир. Нельзя видеть все в черном свете. Как говорят американцы: think positive. Может, завтра пассажиров будет два.
Двадцать лет он прожил в Чикаго, прежде чем сел на пароход, отбывавший на родину. Об этом не хочется ни думать, ни вспоминать. Think positive. Вырабатывается особая техника мысли. К примеру, отсюда виден овраг. Близость его иллюзорна, пройдено только две трети пути, а ты глазом не успеваешь моргнуть – и уже там. При правильной организации мысли возможно управлять временем. Тime is money. Коммерциализация времени как орудие порабощения. В первую очередь – порабощения мысли. «Gedanken sind frei!»[78]– пел он в пору своей цюрихской юности. Потом переезд за океан, невозможность отвести взгляд от России. Так ребенок не в силах отвести взгляд от печки, завороженный картиною коралловых дворцов, посреди которых неистовствуют саламандры.
Вот и наш ледовый погост, на дне оврага. Пускаешь вперед себя того, кому обязан дополнительной пайкой. Он унесется на bobsleigh, следом – ты сбегаешь, тормозя пятками, встречая тех, чьи пайки уже съел – вчера, неделю назад, месяц…. Боже, как время летит! Наматываешь на руку лямку и боком, чтобы не оступиться, выкарабкиваешься из этой воронки.
То ли по закону физики дорога сжимается с понижением температуры, то ли порожняком быстрее, но обратный путь короче.
В темноте, не доходя до зоны, З/К 085 913 свернул в сторону пушистых белых бугорков, геометрическая правильность которых не вызывала сомнения в их рукотворном происхождении. Прежде здесь располагалась воинская часть института химобороны. Все, что от нее осталось – скрывавшиеся под шапочками снежной вязки заброшенные блиндажи. В одном были свалены лошадиные противогазы. З/К 085 913 зарылся в них, достал из-за пазухи ставшую каменной пайку хлеба и принялся ее обсасывать, разминать беззубыми деснами, слюнить, как карандаш, которым сейчас будут писаться бессмертные строки. Запах снега, соединяясь с запахом прорезиненной парусины, заменял ароматы, доносящиеся с кухни. Это был миг высшего счастья, которое ему когда-либо доводилось испытывать.
«УЛЫБКА БУДДЫ»
Вот стихи, которые 14 августа 1945 года император Хирохито читал по радио:
Терпите, нетерпимые факты,
смиритесь с судьбой.
Император был поэт. Поэтами были и его подданные, те, кто посвятил ему свою жизнь. Среди них студент токийского университета Томо Асауми, чье главное произведение – «Повесть о Снежной женщине». Пищей для вдохновения Томо служат старинные сюжеты. Когда и сам он превратится в сказку, то послужит другим пищей для поэтического вдохновения:
Писк! Мышь бьется в зубах
у лиса, которому змея обвила горло,
пусть долгожданным вкусом и наполнился зев.
«Повесть о Снежной женщине» допустимо считать повестью лишь с той долей приближенности, которая может быть передана словом «приблизительность». Отсюда споры, является ли повествовательность здесь, как выражаются европейцы, «основным блюдом» или представляет собой съедобную корочку, под которой запечены стихотворные строки. То есть споры велись бы о «Снежной женщине», как они ведутся вокруг «Исэ моногатари»: что является приправой к чему, стихи к прозе или проза к стихам? Но, лишенный краски и кисточки, Томо избрал такой способ письма, при котором невозможно определить жанровую принадлежность его «Снежной женщины». И вообще что-либо определенное о ней сказать. Мы помним пражского поэта, измышленного в Буэнос-Айресе: «Когда в книге нам попадаются вырванные страницы, мы, читатели, если даже увидеть их не суждено, все равно знаем, что они были написаны».
Сам Томо подписался бы под тем, что «подразделение литературы на поэзию и прозу началось с возникновения последней». Он был шовинистом поэзии, и та в его лице мстила торжествующей пошлости прозы, вернее европейской журналистике, скрывавшейся под личиной прозы. Томо даже не снисходил до презрения к какому-нибудь Акутагаве и другим современным «перьям». Японец пишет кисточкой или не пишет вовсе. Лучше повязать на лоб чистую хатимаки, чем нацарапать на ней перышком: «Божий ветер».
Первой эти слова произнесла принцесса Такакико, когда дважды, с промежутком в семь лет, непобедимая армада хана Хубилая была уничтожена тайфуном у священных берегов Японии.
Бог дунул,
и они рассеялись, —
сказала принцесса.