Аэроплан для победителя - Дарья Плещеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так… — пробормотал Лабрюйер.
— Я видел, что вы взяли верный след, а идти по следу — это большие расходы, не так ли? Зная вас, я предположил, что вы, должно быть, из сострадания оказывали маленькие услуги вовлеченным в следствие дамам — совсем крошечные и не выходя за рамки закона. Я предположил, что в Риге непременно должна быть особа, очень вам благодарная. И что эта особа, выйдя замуж и сменив фамилию, стала для вас неуловима. Ведь так?
— Так…
— Деньги, которые прислала прекрасная «Рижанка», — тут Енисеев расправил усы, — возвращать, как вы понимаете, не надо. Они уже прошли через мои финансовые отчетности.
— Я не просил вас об этой помощи.
— Странно было бы, если бы попросили. Не смотрите на меня так, дорогой Аякс, я же не милостыню вам подал. Вы, может быть, не понимаете, что в мире происходит. А я вам скажу. Скоро начнется война. Мы все к ней готовимся — и мы и… и они. Если бы вам сказали: ты нужен Отечеству, отложи все дела и ступай послужи, — что бы вы ответили?
Лабрюйер промолчал. Против службы Отечеству он не возражал, это долг всякого здорового и не слишком старого мужчины, он только не хотел, чтобы Отечество давало свои поручения через жандарма Енисеева.
— Знаете, Лабрюйер, я на днях заходил в городскую библиотеку… Любопытно, кстати: каждая молочница и каждый сапожник скажут вам, где биржа, а о библиотеке в здании ратуши знают немногие, ну да ладно. Библиотекари — народ небогатый и за малую сумму могут перекопать старые подшивки здешних газет, и русских, и немецких, и даже латышских. Я просил их искать восторженных отзывов о том, как быстро и отважно раскрываются уголовные дела рижской полицией. Непременное условие было — фотография полицейского служащего, который блеснул талантами. И, знаете, одно дело меня заинтересовало…
— Как вы догадались? — спросил Лабрюйер.
— Вы так кляли и костерили рижскую полицию, особенно напирая на то, что здешние сыщики любят восторг публики и ради него способны на странные поступки… Я подумал: вы либо пострадавший, либо тот, от кого пострадали… Я, собственно, сам не знал, чего ищу, — признался Енисеев. — Понимал только, что вы как-то связаны с неблаговидными делами рижской полиции. Так вот, то дело…
— Не имею ни малейшего желания обсуждать с вами свое прошлое, — прервал его Лабрюйер. — Я совершил ошибку, я за нее наказан.
— Не ошибка это, не ошибка… всем нам иногда хочется, чтобы нас оценили по заслугам, чтобы похвалили… мы не можем перестать быть людьми, Аякс, а вас еще подлецы репортеры сбили с толку… Аркадий Францевич сумел бы оставить вас в сыскной полиции, но он должен был уезжать, вы сами себе устроили этакое покаяние…
— Хватит об этом.
— Что я могу для вас сделать?
— Мне от вас ничего не нужно, — сказал Лабрюйер. — Своей судьбой я как-нибудь сам распоряжусь.
— Ну, так я и без ваших просьб постараюсь что-то сделать для старика Стрельского.
Лабрюйер, впервые за много лет, покраснел.
Он сильно недолюбливал Енисеева. Он не мог простить Аяксу Саламинскому всех комических неприятностей, в которые тот втравил Аякса Локридского. Ему очень не хотелось думать о Енисееве хорошо.
— Так вы не хотите, чтобы я говорил о вас с господином Кошко?
— Нет.
— Я уезжаю в Петербург, — помолчав, сказал Енисеев. — Завтра днем. Не трудитесь провожать, брат Аякс. Так что… в общем, прощайте. И, наверно, не стоит вам напоминать — все то, что вы знаете обо мне и моих товарищах, а также о виконте де Вальмоне, должно сохраняться в тайне.
— Прощайте, Енисеев, — холодно ответил Лабрюйер.
Он вышел из гостиницы. На душе, вопреки погоде, было пасмурно. Что-то получилось не так.
Последние годы жизни были — словно старое лоскутное одеяло, такое выцветшее и грязное, что пестрые квадраты полинялого ситца с их немудреными узорами сделались почти одинаковы. И вдруг чья-то рука взяла иголку и нашила на одеяло кусок драгоценной парчи, сверкающей, как россыпь рубинов, цитринов, хризолитов и бриллиантов. Владельца одеяла охватил стыд, он попытался оторвать парчу, но нить оказалась чересчур крепка — ему не удалось избавить одеяло от этого раздражающего украшения, ему предстояло волочь за собой по жизни это одеяло, еще долго волочь, злясь и впадая в хандру, потому что контраст был чересчур явен: ежедневное скучное добывание денег провинциальным неудачником и отчаянный взлет души, ночная погоня, бой, победа!
Вспомнилось измученное лицо Калепа, которого на руках переносили в автомобиль; вспомнились большие картонные папки, которые с торжеством показал Енисеев, — там были чертежи инженера, еще не воплощенные в жизнь; и перепуганная фрау Хаберманн, никак не желавшая покидать гостеприимную усадьбу Гросс-Дамменхоф; и крепкое рукопожатие Лидии Зверевой вспомнилось, и ее замечательная улыбка, и как изворачивался Енисеев, не в состоянии объяснить, куда на самом деле подевалась спасшая ее и Слюсаренко графиня Элга фон Роттенбах…
Вспомнилось — и тотчас было изгнано на задворки памяти. Чтобы не травить душу.
Лабрюйеру совершенно не хотелось вспоминать былые ошибки — и ту, которую он считал роковой, тоже. Он хотел жить так, чтобы прошлое даже в снах не высовывалось из мрака и не пыталось зацепить когтистой лапой. И он добровольно провалился в яму, выход из которой мог быть только один: вспомнить наконец прошлое и на его обломках начать строить настоящее будущее. Потому что идеальное, с его точки зрения, будущее могло быть только продолжением прошлого, то есть — возвращение в полицию, служба инспектором, жизнь лихая, прекрасная и хоть кому-то нужная.
Он шагал по городу, не обращая внимания на мелкий дождь. Ему только казалось, что сильных чувств в жизни больше не будет, потому что не должно быть. Выяснилось, что он способен на мощную и всеобъемлющую ненависть к Енисееву. Причина была невнятной и в слова толком не оформлялась. Можно ли ненавидеть того, кто свысока дал изнемогающему от жажды пустынному скитальцу глоток воды, ровно один глоток? И не более? Пожалуй, можно…
На вокзале Лабрюйер встретил Стрельского и Эстергази. Они ездили за покупками в Ригу и возвращались в Майоренхоф.
— Ну что, кончилось лето? — спросила Эстергази. — Ах, как обидно…
Обидно ей было другое — Линдер объяснил ей, что подарки незримого поклонника придется сдать в полицию.
— С одной стороны, куда еще в такую погоду деваться дачнику, как не в концертный зал, — рассуждал Стрельский. — А с другой — шлепать по лужам ради нашего возвышенного искусства?.. Да будь оно неладно! Впрочем, еще распогодится, — утешал ее Стрельский. — Вот что — нужно будет в «шествии» всем выйти с зонтами! Вот это будет фурор!
— «Шествие» отменяется навсегда. Водолеева так скоро не выпустят, Лиодоров уже не вернется, Енисеев уезжает, — сообщил Лабрюйер. — Завтра днем.
— Так надо же предупредить Ивана!
— Он сам предупредит… Он уже предупредил! — вдруг заорал Лабрюйер. — Он же всегда все делает вовремя! И всегда все за всех правильно решает! Черт бы его побрал!