Боги и люди - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Не торопитесь отказываться, госпожа Моцарт. Не только природная бережливость заставляет меня предлагать вам это. Такие похороны привлекут к вам всеобщее сочувствие. Мне будет намного проще добиться для вас пенсии у императора. И ваши кредиторы немедля отстанут от вас. Они поймут, что получить от вас нечего.
КОНСТАНЦА. В общей могиле!.. В общей могиле…
Я. Он был хорошим христианином, то есть скромным человеком. Он одобрил бы такие похороны…
КОНСТАНЦА. Да… Да…
Я. Сейчас постарайтесь подкрепить себя сном, завтра вам понадобятся силы. А я займусь его бумагами.
Так завершилась сцена. После чего она передала мне ключ от бюро французской работы, где лежали его письма и многочисленные партитуры.
И вот тогда я спросил ее о главном: о Реквиеме… Она ответила, что он не совсем закончен… И показала на его пюпитр. На пюпитре я обнаружил листы с его указаниями господину Зюсмайеру, как ему закончить Реквием. Сама же партитура… драгоценная партитура… была разбросана на креслах недалеко от его кровати. Я начал лихорадочно собирать листы и поймал ее взгляд: она была изумлена моим волнением. Я взял себя в руки…
Наконец она ушла. Я остался наедине с ним. С его бумагами. И Реквиемом. 626 – стояла цифра на Реквиеме. Шестьсот двадцать шесть сочинений написал этот человек, чьи дорогие камзолы, которыми он украшал свое жалкое тело, сейчас разбросаны по комнате. Завтра их продадут со всеми вещами, чтобы выручить деньги для вдовы и сирот.
Его прах также исчезнет… Эти могилы для бедняков очищаются каждые семь лет – освобождаются для новых постояльцев. От его земного существования останутся лишь несколько непохожих портретов и эта маска… Одна, хранящая его земной облик. И стоит разбить ее – останется то, что должно от него остаться: только звуки! И это я… я предпринял столь многое, чтобы звуки, рожденные этим жалким человеком, стали воистину божественными. И никто, даже он сам, не подозревал об этом.
Вот о чем я думал, роясь в его бумагах в ту страшную ночь.
И тогда я услышал его голос. Клянусь, отчетливо звучал столь знакомый тонкий голос… этот нежный-нежный тенор. Я обернулся! Моцарт, конечно же, неподвижно лежал на кровати… Но голос… Голос звучал… И в неверном свете канделябра его камзол и парик, валявшиеся на клавесине, показались мне музыкантом, в отчаянии упавшим головой на клавиши… Я заставил себя продолжать разбирать бумаги. Это были его письма. Вся его переписка с отцом… Вся его жизнь – в этих письмах. И тут я все понял! Да! Да! Это письма. Я читал его письма – оттого я слышал его голос… Все дело в моем безукоризненном слухе! Все услышанные звуки вечны в моей памяти. И письма рождали голоса… Вот густой бас старого Моцарта… Ну, конечно! А это тенор самого Моцарта… И опять звучит старик Моцарт… Я хорошо его знал. Во время поездок в тихий Зальцбург к моему другу архиепископу я неизменно встречался с Леопольдом Моцартом. Он был отличный музыкант – придворный композитор зальцбургского архиепископа. И мы подолгу беседовали с господином Леопольдом о его сыне. И вот сейчас в воспаленном моем мозгу звучали наши беседы. Кстати, вспомнил! Старый Моцарт говорил мне: когда он читает письма своего мальчика, он тоже всегда слышит его голос… Клянусь, это была волшебная ночь, самая волшебная в моей жизни.
Утро. Вернулся домой, с любопытством отыскал в Дневнике все записи бесед со старым Моцартом. Особенно примечательны показались две беседы. Привожу их с сокращениями.
лЕОПОЛЬД МОЦАРТ. Ему было четыре года, барон, когда я понял: он сочиняет музыку… Однажды я застал его с пером… «Что ты делаешь?» И четырехлетний ребенок ответил: «Я сочиняю концерт для клавира..». Я расхохотался… Это была пачкотня из клякс, поверх которых были написаны ноты… По детскому неразумению он макал перо в чернильницу до дна. И как только подносил перо к бумаге – падала клякса. И тогда он решительно размазывал ее и уже по ней писал музыку. Но когда я рассмотрел этот узор из клякс, я понял: ноты четырехлетнего мальчика составили сложнейшую музыку. Из глаз моих полились слезы – я возблагодарил Творца. И сказал себе: ты должен посвятить жизнь этому Божьему чуду… Он и вправду был Божье чудо. Все ему легко давалось, и всем он готов был пылко увлекаться. Это главная его черта.
Я. Но пылкость способна увлечь на ложный путь.
ЛЕОПОЛЬД. Именно, барон. Если бы не строгое воспитание. Я рано научил его упорно и систематически трудиться, обуздывать свою пылкость. И я заставлял его быть скромным, несмотря на все его великие ранние успехи. В детстве он плакал, когда его чересчур хвалили. В семь лет он был уже автором нескольких музыкальных сочинений. Тогда я решил представить его миру. Я взял дозволение у нашего доброго архиепископа, и мы втроем: крошечный Вольфганг, моя дочь и я – отправились по Европе. Две недели мы провели в императорском дворце в Шенбрунне. Добрейшая императрица Мария Терезия, восхищенная игрой моего мальчика, подарила ему костюм маленького эрцгерцога.
(Добавлю от себя: это был старый, поношенный камзол.)
ЛЕОПОЛЬД. Мой маленький Моцарт был в нем так забавен: игрушечный человечек в напудренном парике и в красном камзоле со шпагой. Он играл на скрипке, на клавире, который закрывали платком, и на органе. Играл, пока этого хотела публика. Концерты длились по четыре часа. И он часто болел. Я иногда думаю: может быть, поэтому он так плохо рос? Но это был единственный путь. Я не хотел, чтобы он повторил мою жалкую судьбу… Но уже во время этого путешествия я понял, барон, как он опасно пылок. В семь лет он умудрился страстно влюбиться. И в кого бы вы думали? В Марию Антуанетту, нынешнюю королеву французов.
Я. Браво!
ЛЕОПОЛЬД. Она была прелестной девочкой, чуть постарше Моцарта. И что придумал маленький негодяй? После очередного концерта, награжденный аплодисментами, он вышел из зала и, увидев очаровательную Марию Антуанетту, нарочно грохнулся на паркете. Девочка тотчас бросается к нему, поднимает. И он, будто в благодарность, осыпает ее поцелуями. И тотчас объявляет, что непременно женится на ней – опять же в благодарность за помощь. Но я разгадал его хитрость, заставил покаяться и пребольно выпорол… А потом был триумф в Париже…
В Париже я велел награвировать четыре его сонаты. И это в возрасте восьми лет… Как сейчас вижу: он стоит у королевского стола, и королева передает ему лакомые кусочки. Но больше всего ему понравились королевские дочери. Они охотно его целовали. В восемь лет он обожал, когда его целовали женщины. И когда всесильная мадам Помпадур – высокая, видная блондинка – не захотела его поцеловать, он с возмущением воскликнул: «Да кто она такая?! И как она смеет не захотеть меня целовать, если меня целовала сама королева?!» И мне опять пришлось его выпороть – за дерзость… и пылкость. Когда мы вернулись в Зальцбург, покорив Европу, архиепископ запер его в своем дворце и предложил ему написать музыку к первой части оратории «Долг Первой Заповеди». Он не верил, что мой мальчик все сочиняет сам… Мальчик начал сочинять… Он произнес слова Первой Заповеди: «И возлюби Господа Бога твоего всем сердцем… и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всей крепостью твоею», и понял, что Он с ним… Вольфганг блестяще справился с заданием… Я воспитывал его в беспредельной любви к Творцу, и это много раз спасало и еще спасет его… Когда ему было двенадцать лет, наш новый монарх – император Йозеф – заказал ему оперу… Мальчик был счастлив: опера – это вершина музыкального искусства! И он написал ее… Но премьеры не случилось. Он рыдал! Он не мог понять, что произошло. Так в двенадцать лет он столкнулся впервые с человеческой завистью. Господа музыканты испугались конкурента. Невидимая «музыкальная преисподняя» распространила о его опере зловредные слухи. И великий Глюк, имевший такое влияние на императора, не захотел даже взглянуть на партитуру и объявил издевательством саму идею заказывать оперу мальчику… Мальчику?! Да он в семь лет умел делать то, что другие композиторы – заканчивая жизнь! Я часто ему объяснял: «Полагайся только на Бога! Все люди – сволочи! Чем старше станешь – тем яснее это будет для тебя!»