Начало конца - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трибуны для публики были теперь менее полны, чем в начале заседания: и стоять было утомительно, и преступник всех разочаровал, и дело оказалось не очень интересным, в сущности, обыкновенное убийство с целью грабежа, прикрытое какими-то анархическими штуками, от которых на суде обвиняемый, по-видимому, вообще отказался. Его ответы были бессодержательны до нелепости; если симуляция, то очень неумелая. Граф де Белланкомбр уехал в самом дурном настроении духа. Ссоры с женой не было, но вышел холодок: она непременно желала остаться. «В таком случае я пришлю за вами машину, я очень устал, я поеду домой». – «Сделайте одолжение». – «Если вы готовы уехать тотчас после речи – как его? – вашего друга, то я могу вас подождать». – «Я останусь до конца: до приговора».
Председатель предоставил слово защитнику. В зале опять произошло движение. Серизье встал, оправил привычным движением рукава тоги и обвел медленным взглядом зал. Его судебные речи не имели такого отклика в печати, как политические. Тем не менее он очень волновался, главным образом по доброте: дело шло о человеческой жизни. Как старый адвокат, он отлично знал, что спасти Альвера может разве только чудо. Но это ни в чем не меняло его человеческого и профессионального долга: надо сделать все, решительно все для спасения головы подзащитного. План речи был давно готов, ход судебного разбирательства почти ничего не изменил, но вопрос, как подойти к присяжным, оставался для защитника неясным, сколько он к ним ни приглядывался во время заседания. Серизье занял позицию – партнеров было несколько: прокурор, присяжные, журналисты, публика, – помолчал выжидательно с минуту – в зале установилась полная тишина – и начал тихим голосом:
– Messieurs de la Cour, messieurs les Jurés[171]… – так, несколько по-старинному, он всегда начинал свои судебные речи. Помолчал еще немного и заговорил медленно, делая для начала остановки после каждых двух-трех слов: – Très brèves… très sincères, très simples… seront les observations que j’ai а vous présenter…»[172]«Это значит, не менее чем полтора часа», – решил про себя председатель.
Вермандуа оставался в кофейне очень долго. Забыв о давлении крови, вопреки всем врачебным указаниям, он за первой рюмкой арманьяка спросил вторую, и, хотя выпил их чуть не залпом, настроение у него лучше не стало. «В моем показании ничего постыдного не было, – угрюмо думал он. – Если и сказал несколько слов, которых говорить не следовало, то это было тотчас исправлено. Я говорил разумно, не мямлил, не запутался. Все, что я мог сделать, я сделал, и этот человек с языком без костей (разумелся Серизье), конечно, сумеет использовать мое показание. А если газеты останутся недовольны, то, видит Бог, мне это совершенно безразлично». (Он мысленно себя проверил: действительно ли видит это Бог? Да, почти безразлично.) «В чем же дело и почему у меня такое ощущение, будто я участвовал в недостойном деле? Суд? Право карать? «Не судите да не судимы будете»? Нет, все это ко мне не относится и относиться не может. Я государственник, суда никогда не отрицал».
Он вынул из кармана газету. Агония Тихона… Аэропланы генерала Франко потопили снова английский пароход… По опубликованным в Токио данным, китайцы с начала мирного проникновения японцев в Китай потеряли не менее ста тысяч человек убитыми… В Берлине за попытку воссоздания коммунистической партии казнены Адольф Рейнте и Роберт Штамм… В Белоруссии четырнадцать советских служащих признались, что подмешивали толченое стекло в муку для Красной Армии, и приговорены к смертной казни… Последнее сообщение было особенно неприятно Вермандуа: оно не укладывалось в графу фашистских зверств. Но и независимо от этого такая концентрация зла в одном номере газеты поразила его, несмотря на приобретенную в последние годы привычку. «Да, черт делает что может, он на прямом пути к всемогуществу…»
Вбежавший в кофейню разносчик принес вечернюю газету. Непонятным чудом в ней уже описывалось его появление в суде. Инцидент был подан в особенно эффектной форме, с большим заголовком, – Вермандуа и не заметил, что все это было так драматично. Поместили и его фотографию, правда, старую. «Это из их коллекции на случай внезапной смерти. Скверная фотография, надо бы дать им другую. Снимок из зала суда, верно, попадает в следующее издание. Или то были фотографы утренних газет?» Репортер писал об его показании без враждебности: газета была скорее правая, но Вермандуа находился в очень добрых отношениях с главным редактором, в газете был даже как-то напечатан его рассказ. Смысл заметки был тот, что знаменитый писатель со свойственной ему гуманностью развивал очень благородные и возвышенные мысли, однако злодея нужно казнить. Назван был Вермандуа: «1е célèbre écrivain»[173]. Это все же чуть-чуть его задело: могли сказать «l’illustre écrivain»[174]…
Он расплатился и снова отправился в суд. Там его почтительно пропустили, уже не спросив билета. И опять Вермандуа охватило чувство вроде того, что бывает у здорового человека при входе в больницу с ее лекарственным запахом и гигиенической чистотой: как бы уйти возможно скорее и возможно дальше. Когда он на цыпочках вошел в зал суда, Серизье начинал речь. Вермандуа сел не на прежнее место, а поближе к выходу. «Надо будет улучить минуту и убежать…» Немного посидеть было необходимо ради графини и особенно из уважения к бесплатно защищавшему адвокату. «Послушаем, послушаем, что он скажет…»
Серизье говорил о жалкой, нерадостной жизни несчастного юноши, об ужасной атмосфере, в которой воспитывается молодое поколение бедных, о социальных контрастах между небывалой роскошью людей, создавших на войне огромные состояния, и нищетой низших классов. «Конечно, он рискует, – мрачно думал Вермандуа, – для завтрашнего номера социалистической газеты все это превосходно, но как отнесутся присяжные? Впрочем, и я говорил то же самое, да ничего другого и нельзя сказать…»
Он взглянул на присяжных. «Как будто слушают внимательно, но, судя по их лицам, речь должна производить на них как раз обратное впечатление. Особенно вон тот: просто Торквемада». Вермандуа перевел взгляд на судейский стол. «Эти совершенно не слушают, особенно председатель. Да и в самом деле он все это слышал тысячу раз: ведь это и в восемнадцатом веке были общие места, а теперь каждый адвокат хранит в памяти сотни таких штампов, не только готовых мыслей, но и готовых слов. Их гуманные пассажи даже узнать можно по необыкновенной красоте и правильности, как по необыкновенной красоте и правильности легко отличить фальшивые зубы. Тут нет и не может быть плагиата, так как и дословное заимствование здесь необходимость: в мире совершались сотни тысяч преступлений, и выступали по ним сотни тысяч адвокатов, и о доброй половине преступников можно было сказать приблизительно то, что он сейчас говорит. Было бы нетрудно заменить его граммофоном, как и прокурора… Точно так же здесь предрешено все: вердикт, приговор, казнь. Бездушный аппарат, тщательно, хоть неумело скрывающий свою полную бездушность и даже прикидывающийся особенно гуманным. Именно поэтому работа налаженной веками, торжественной, внешне красивой, а внутренне безобразной машины и создает впечатление ненужной зловещей комедии…» Он вздрогнул, услышав свою фамилию. «…Monsieur Louis Etienne Vermandois, – говорил вкрадчиво-почтительно Серизье, – avec son intelligence supérieure de grand écrivain, avec sa lucidité de psychologie connaissant les abîmes de 1’âme humaine, Monsieur Vermandois, gloire des lettres françaises, n’est-il pas venu vous demander miséricorde pour le pauvre désequilibré… Ah, Messieurs les Jurés, Dieu soit s’il у a des heures poignantes dans le ministère que je tâche de remplir (он повысил голос). C’est une noble mission que la nôtre, Messieurs les Jurés! Quand un homme, un malheureux, est abandonné par ses amis, traqué par les pouvoirs publics, maudit par tout le monde, c’est une noble mission, vous dis-je, que de le défendre contre tous! C’est ainsi, Messieurs les Jurés, qu’un prêtre se dresse devant le condamné, s’attache а lui et 1’accompagne jusqu’au lieu de l’exécution а travers les clameurs et les hurlements de la foule qui ne veut pas comprendre…»[175]