Невернесс - Дэвид Зинделл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она была такая хорошая, — простонал он. — Даже когда мочилась на меня в младенчестве или плевалась рисовой кашей. Ох, как давно это было, как давно — такая милая, такая невинная. — (Это слово в его устах прозвучало слаще меда.) — Сама невинность до того, как стала скраером.
Жюстина расплакалась, и он, сколь бы невероятным это ни казалось, обнял ее, приник лицом к ее черным волосам и сам заплакал, как маленький мальчик. Я наблюдал за этой ошеломляющей сценой молча. Великий Главный Пилот рыдал, как послушник — я отвернулся, надел парку и спустился к реке, на чистый голубой лед. Ветер пронизывал насквозь, и я окоченел, но образ живой Катарины леденил меня сильнее, чем ветер. Можно ли было спасти ее и вернуть к жизни, как вернули некогда Шанидара? И к чему бы это привело? Ни один криолог ни в Городе, ни во всей вселенной не в силах воскресить мертвые, распавшиеся мозговые клетки. Это невозможно — и Катарина скорее всего об этом знала. И почему-то верила, что должна умереть. В отличие от Шанидара — как мне самому хотелось верить в это! — она умерла в свое время.
Я вернулся к нартам. Соли с Жюстиной стояли у серого ствола дерева йау, поддерживая друг друга. Бардо, заразившись их горем, тоже рыдал — огромные слезы катались у него по щекам и застывали сосульками на бороде. Он взглянул на меня мокрыми красными глазами, и я увидел, что он сердит.
— Катарина умерла, а тебе хоть бы что. Сухой, как дохлая птица. Ну что ты за человек? Она умерла, а ты даже поплакать не можешь, как мужчина.
Как я мог сказать ему правду? Со смертью Катарины часть меня умерла тоже — оплакивать ее значило бы оплакивать самого себя, что было бы трусливым, постыдным делом.
Соли, расставшись с Жюстиной, подошел ко мне. Щеки у него блестели, но глаза уже высохли и приобрели трезвое, подобающее пилоту выражение.
— А ребенок? — спросил он. — Что сталось с моим внуком?
Я так промерз изнутри и снаружи, что не сразу понял его вопрос.
— Умер он, когда его извлекли из Катарины? Они придушили его?
— Ясное дело, умер. Вернее, вовсе не жил. Он ведь родился за тридцать с лишним дней до срока! Если это можно назвать рождением. Они выпотрошили ее как тюленя, Соли, как тюленя!!!
— Ты уверен?
Я ни в чем уже не был уверен — кроме необходимости развести костер и посмотреть на пламя, уйти от пронизывающих ледяных глаз Соли.
— Он умер, — повторил я. — Не мог не умереть.
Все, кроме Соли, согласились, что ребенок не мог остаться в живых. Бардо то и дело оглядывался на лес, явно боясь, что мужчины деваки погонятся за нами, обнаружив, что Лиам убит. Мы все этого боялись.
— Надо спешить, — сказал Бардо. — Времени у нас мало, а ехать ох как далеко.
Дневной свет быстро уходил из холмов, и по снегу ползли длинные серые тени. Темно-зеленые деревья колебались, как море перед ложнозимним штормом. Небо, окрашенное пурпуром и густой синевой, начинало темнеть. Мы надеялись, что деваки не станут преследовать нас ночью в лесу — а возможно, вовсе откажутся от погони. Мы решили спуститься вдоль реки к морю. Там, от восточного берега острова, мы повернем на юг, к месту встречи с ветрорезом, и будем ждать пять дней, пока он не придет.
Так началось наше возвращение домой. Мы с Бардо ехали на головных санях, за нами следовала мать. Соли и Жюстина, явно нуждавшиеся в уединении, по очереди правили задними нартами. Настала ночь, и мороз усилился. Собаки натягивали постромки, дыша паром, и мы резво мчались по освещенному звездами берегу. Колдовским было это наше путешествие через ночной лес. Если не считать щелканья кнутов, поскуливания собак и редких гагачьих криков (да неутихающего гула реки), в холмах стояла глубокая тишина. Пахло сосной и еще чем-то, непонятным мне. При слабом звездном свете был виден только белый наст и лед, мерцающий на деревьях — сами деревья терялись во мраке. Собаки и нарты казались серыми бусинами на серебряной нити. Следуя извивам реки, мы неслись по шелковистому снегу, руководимые поблескиванием полозьев, страхами, которые у каждого были свои, и судьбой. Затем лес отвернул в сторону, и стало светлее. На восточном горизонте, над коническими деревьями, вздулся белый волдырь Пелаблинки. После взрыва сверхновой прошло уже некоторое время, но свет ее был по-прежнему ярок — мне казалось, что я различаю красноватые шишки и голубовато-зеленые иглы дерева йау. Я смотрел на Пелаблинку, последнюю из взорвавшихся звезд Экстр, и думал: возможно, скоро на небе загорится столько Пелаблинок, что ночи больше не будет. Но как скоро? Как скоро гамма- и альфа-излучение сверхновых накатит смертельной волной на Цивилизованные Миры? Как скоро погибнут звезды, а с ними мечты человека и миллиарда миллиардов других живых существ? Как скоро умру я сам? «Ты никогда не умрешь», — сказала мне Катарина. Сказала и умерла, и я тоже умираю в душе — умираю медленно, летя мимо мерцающих деревьев этого леса. На моих нартах, надежно укрытые мехами, лежат криддовые сферы, наполненные жизнью — и ее тайнами, возможно. Но Катарина мертва, и свет Пелаблинки режет мне глаза, и криддовые контейнеры утратили для меня всякое значение.
Так, молчаливые и погруженные каждый в свои мысли, мы добрались до последнего отрезка реки перед впадением ее в море, прямого и широкого. Я хорошо помню, как мы въехали в чащу ярконских елей. Они плотно стояли по обе стороны узкой тропы, словно норовя уколоть нас своими серыми иглами. Легкий ветер дул нам в спину, подгоняя вперед. Яркий диск Пелаблинки стоял высоко в небе, и лес казался выкованным из стали-серебрянки. Ближе к опушке ветер совсем стих, и стало так тихо, что я слышал, как дышит каждая из собак. Туса нюхал воздух, высоко вскидывая лапы. Ветер внезапно переменился и задул с востока. Нам в лицо — оттуда, где на краю ельника стояли, словно прямые молчаливые черные боги, осколочники. Туса задрал голову и залаял, а Руфо и другие собаки присоединились к нему. На сером мелькнуло что-то черное. Копье — такое толстое, что впору идти с ним на мамонта — вылетело из леса и вонзилось Сануйе в бок. Мощный удар пригвоздил собаку к снегу. Псы подняли вой, перепутав постромки. Из чащи полетели новые копья. Одна из материнских собак