Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первые два года я училась в колледже Брин-Мор, вторые – в Барнарде и часто приезжала домой, на Семидесятую улицу. В те годы я пробовала себя в разных областях, и все они разительно отличались от мира, в котором жили мои родители. Для начала я занялась Средними веками, потом переключилась на физику, потом пошла на медицинские курсы, а в конечном итоге специализировалась на философии и религиоведении и чуть было не поступила в семинарию, чтобы изучать богословие. (“Заниматься богом – это очень оригинально”, – заметила мама по этому поводу.) После третьего и четвертого курса я посещала летние занятия в колледже Блэк Маунтин, и царящий там Zeitgeist – бунт против всех и вся – окончательно убедил меня восстать против родителей.
В Блэк Маунтин я курила травку, слушала дзен-анархистские лекции Джона Кейджа[152], играла в покер на раздевание с Бобом Раушенбергом[153], носила кожаную косуху и очень коротко стриглась. Последнее привело маму в ужас:
– Она побрилась налысо!
– Ты как будто только что вышла из тюрьмы, – стонал Алекс. Он никогда в жизни не был на американской автобусной остановке или на вокзале, но публиковал их жуткие фотографии работы Гьона Мили у себя в журнале.
Летом после выпуска я купила подержанный “плимут” на деньги, которые выиграла на писательском конкурсе в колледже Барнард, уехала в Новый Орлеан и два месяца провела в тумане бурбона, общаясь с джазовыми кларнетистами и играя в покер с коммунистами (очень полезный опыт – они оказались настолько скучными, что навсегда отвратили меня от своей идеологии). Тем летом я почти не общалась с родителями, и Алекс, опасаясь, что я стану падшей женщиной, да еще и коммунисткой, вызвал Мейбл с юга Франции и приказал ей лететь за мной в Новый Орлеан. Мейбл, обрадовавшись перспективе бесплатной поездки, тут же приехала и застала меня в однокомнатной квартирке – “в приподнятом настроении и в кругу друзей”, как она деликатно выразилась в разговоре с родителями. Ее приезд привел меня в чувство: мы уселись в мой автомобиль и три дня катались по окрестностям, останавливаясь в “мотелях для цветных” – иначе нам бы не удалось поселиться вместе.
Я вернулась в Нью-Йорк и два года проработала ночным репортером на радиостанции Объединенной прессы. В мои задачи входило делать короткие сообщения об убийствах, землетрясениях, фьючерсах[154] на зерно и репрессиях Маккарти. Итак, я стала мужеподобным трудоголиком и единственной женщиной в компании репортеров, которые в 8 утра пили в баре мартини, – разве не к этому готовила меня мама? После работы я возвращалась в полуподвальную комнату в Вест-Вилладж, которую делила со своей милой подругой по колледжу, Джоанной Роуз – она в ту пору работала манекенщицей на Седьмой авеню. Мама восприняла мой переезд как личной оскорбление и так расстроилась, что три дня пролежала в постели, требуя морфия для своей воображаемой мигрени. Она так никогда и не навестила меня в той квартире. Но Алекс, наш вечный миротворец, один раз всё же приезжал и, доложив матери, что это “очень достойный, даже изысканный район”, помог нам восстановить отношения.
В середине 1950-х карьера Татьяны достигла своего пика. Это была бескомпромиссно женственная эпоха, золотой век той моды, которая подразумевала ношение шляпок. “Главное украшение женщины – шляпка нашей Татьяны, – писали во внутреннем журнале универмага. – Ее шедевры приводят в восторг самых выдающихся наших клиентов”. Журналистка The New York Times Вирджиния Поуп писала, что шляпки Татьяны отличаются “ироничностью и благородством”, и до небес превозносила ее изысканный вкус и совершенство творений. Мамины шляпки пользовались такой популярностью, что в 1955 году было принято решение: в дополнение к шляпкам на заказ она должна разрабатывать дизайн шляп для массового производства, чтобы расширить их аудиторию. “Татьяна – хит сезона! – провозглашала реклама в The New York Times. – Эти шляпки превосходно подойдут для Пасхи, но и летом вы не сможете без них обойтись – три бриллианта из новой коллекции: «Избыток», «Темный гриб» (доступна в полупрозрачном или бархатном варианте) и «Театральный шиньон». Покупайте во всех наших магазинах!”
В тот период я не следила за маминой карьерой, потому что в двадцать три года переехала в Париж. Тогда у меня настал очередной период дочерней покорности – теперь я стремилась заручиться маминой любовью, имитируя ее собственную жизнь. С помощью родителей я устроилась на работу в главный модный журнал Франции Elle и начала вращаться в тех же кругах, в которые мама пробивалась сорок лет назад после эмиграции.
Я жила в темной комнатушке на острове Сен-Луи, весила меньше 50 килограмм и была близка к анорексии, устраивала совещания, закалывала булавками платья на истощенных манекенщицах и писала заголовки вроде “Новейшая блузка от Баленсиага!” “Двойные потайные швы и однобортная застежка на боку”. Как и мама в 1930-х, я плела интриги, чтобы попасть на ужин к Ротшильдам, и для выходов в свет брала наряды напрокат. (“Милая, у тебя не найдется чего-нибудь мне на вечер? Коричневый шифон шестого размера? Спасибо!”) В общем, я пыталась повторить мамин успех на ее же поле – в блистательном Париже.
В моих письмах к родителям в те годы ясно читается страх, что их успех, их друзья окажутся им куда важнее меня.
Милая мама [говорится в одном из писем, отправленных весной 1955 года], я просто безумно счастлива при одной мысли, что мы с тобой поедем летом в Рим! Только не передумай, ради бога. Меня даже не столько радует мысль о самом Риме, сколько перспектива побыть с тобой наедине. Вы с Алексом для меня важнее всего на свете.
В других письмах я старалась показать, что мы с ними – настоящие коллеги и единомышленники (к тому моменту я уже понимала, что не создана для мира моды).
С понедельника у нас начинается суматоха [писала я в 1955-м, когда шла работа над зимними коллекциями]. Надо будет писать о трех коллекциях в день, а потом у нас до ночи будут съемки. Я сейчас в фотостудии и буду здесь до конца недели – мы намерены снимать коллекции, которые еще нигде не показывали, в атмосфере полной секретности. Только что привезли костюм от Диора для нашей обложки – в бронированном автомобиле и с вооруженной охраной.
Судя по всему, на маму производили большое впечатление мои зачастую ядовитые описания парижского общества и моды середины 1950-х. Она не писала писем длиннее нескольких строчек, ссылаясь на изуродованную руку, и обычно посылала мне телеграммы или царапала несколько слов в конце редких писем Алекса. Но осенью 1955 года она, видимо, наняла секретаршу, потому что я получила напечатанное на машинке письмо на трех страницах, в котором она впервые намекнула, что у меня может быть “писательский дар”.