Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ставлю 100 долларов, что к 10 сентября Париж освободят, – говорит Саша.
– А я за то, что его освободят не раньше 15-го, – отвечает Алекс.
– Две сотни на то, что его освободят еще раньше, к 5-му! – вмешивается Пат – он любит повышать ставки.
Но я в последнее время слушала радио так же страстно, как и три года назад, когда еще не знала о смерти отца, и теперь думаю, что все они не учитывают героизм бойцов Сопротивления, которые готовят восстания по всей Франции.
– К 26 августа Париж будет освобожден! – говорю я.
– Ну, если окажется права тринадцатилетняя девочка, она заслуживает браслета Картье, – говорит Саша. – Вы ставите на 26 августа, юная леди?
– Именно так.
– Решено – Картье!
Мама, Нада и Пат светятся от гордости. Алекс недовольно поводит усами – ему не нравится, когда я попадаю в центр всеобщего внимания, и тем более, когда мужчины дарят мне украшения.
В следующие недели союзные войска так стремительно продвигаются вперед, что мы с Надой по два раза на дню переставляем булавки.
17 августа американские войска берут Орлеан, 19 августа пересекают Сену в Манте, и в тот же день участники Сопротивления устраивают восстания по всему Парижу, захватывают Ратушу и почту. 25-го наши войска входят в Париж – за день до предсказанной мной даты. В 18 часов французские войска под предводительством генерала Леклерка проходят по Елисейским Полям, а несколько часов спустя мой кумир, Шарль де Голль, въезжает в город на танке. Мы, по-прежнему в Стоуни-Брук, обнимаемся и плачем от радости, а Алекс, которого никто никогда не видел плачущим, открывает шампанское, и усы его дрожат от волнения.
Несколько недель спустя, когда мы вернулись на Семидесятую улицу, мама начинает звонить в Париж – тетя Сандра, тетя Лиля, Монестье благополучно пережили оккупацию. И, разумеется, вскоре мне доставляют черную шкатулку – галантный Саша сдержал свое слово и послал мне изящный золотой браслет. Еще много лет, пока я не упустила его из вида в одной гостинице – возможно, он был украден, возможно, потерялся в пылу страсти, – этот браслет остается самым ценным моим украшением, самым дорогим напоминанием об освобождении моей родины.
Это происходило летом 1944-го. Лето 1946-го также оставило в моей памяти два ярких воспоминания. Мне тогда было пятнадцать лет, и тетя Нада с дядей Патом подарили мне на день рождения поездку в конноспортивный лагерь в Стимбот-Спрингс – я мечтала о ней несколько лет, но родители не могли себе этого позволить. На второй неделе пребывания в лагере моя лошадь понесла, я упала и сломала ключицу – в тринадцати местах. Добрая воспитательница отвезла меня на маленьком тряском горном поезде в Денвер – такую боль я не испытывала больше никогда в жизни, даже во время родов, – и устроила меня в детскую больницу, после чего осталась там на ночь, пока мне делали первую операцию из пяти предстоящих. После того, как она вернулась на работу, я осталась в одиночестве. Родители звонили мне каждые несколько дней с наилучшими пожеланиями. Всякий раз, когда я приходила в себя от очередного наркоза, который в то время давался посредством маски с хлороформом, я испытывала приступ отчаяния. После операций, лежа в палате с другими всхлипывающими детьми, я рыдала не от неясного горя, как в прошлые годы, а от одиночества и сильной боли. Но мне и в голову не приходило кого-либо винить. Только много лет спустя, рассказывая об этом случае (“Они что, правда не приехали?” – спрашивали меня пораженные слушатели), я задумалась, почему же мама с Алексом не приехали ко мне. Но тогда, в пятнадцать лет, я уже так привыкла сама о себе заботиться, что этот вопрос даже не пришел мне в голову.
Другое воспоминание относится к тому случаю, когда мама с Алексом уговорили меня позировать обнаженной. Более полувека я подавляла это воспоминание, и оно всплыло на поверхность только после смерти мамы в 1991 году, когда я стала перебирать фотографии, которые хранились на Семидесятой улице. Не помню, как именно родители меня уговаривали, – помню, что они озвучили эту идею одним августовским утром, во время завтрака. Мамин голос звучал мягко, почти заискивающе:
– Пойдем туда вместе, Фросенька, и всё сделаем вместе.
“Туда” обозначало наш маленький пляж слева от дома, где мы с Надой любили загорать нагишом.
– Встанем там в камышах, будет очень красиво, – нежно сказал Алекс – в глазах его была мольба. – Ты не против, милая?
– Да нет, почему, – ответила я неуверенно: мне было приятно и вместе с тем неловко. Все мы щепетильно относились к своему телу, и эта идея казалась какой-то неестественной. Но услышав предложение, я уже не могла ждать, мне хотелось с этим покончить.
Мы направились в камыши, и, пока Алекс заправлял пленку, я сняла купальник, чувствуя себя оскорбленной. Хорошая ли эта идея? Можно ли родителям фотографировать свою дочь голой на пляже? А что подумают тетя Нада с дядей Патом? А если кто-нибудь увидит эти снимки – например, у Алекса на работе? А что подумают в пункте проявки фотографий? Как только Алекс начал снимать, они с мамой заговорили особенно нежно.
– Всё в порядке, милая, всё хорошо? – спрашивал Алекс.
– Красавица! – восклицала мама.
Алекс был сторонником самой идеи мусора (американская цивилизация, важно говорил он, построена на великолепном мусоре) и изводил на каждый снимок множество кадров. Пока щелкала камера, я поворачивала голову в разные стороны, стараясь выглядеть томно и величественно, и чувствовала гордость и смущение. А потом, к моему облегчению, всё кончилось, и мы вернулись в дом, где тетя Нада с дядей Патом читали на террасе газеты. Этот эпизод больше никогда не вспоминали, и я ни разу не видела этих фотографий – вообще-то я полностью вытеснила из памяти этот эпизод, и даже в разговорах с психологом он не всплывал.
Впервые я увидела эти фотографии в 1991 году и задумалась – а что этот случай говорит о моих родителях? Сделали ли они это из сентиментальных побуждений, чтобы запечатлеть последние дни моего детства? Или же для двух этих фригидных людей фотосессия стала своего рада сексуальным стимулом? Так я впервые поняла, что родители мои были склонны к вуайеризму. Где проходила граница наклонности и извращения? Я нашла эти фотографии за восемь лет до смерти Алекса, и то, что у меня и мысли не было обсудить их с ним, многое говорит о наших характерах. Иногда, впрочем, я иронически размышляла, что многие мои современницы, обнаружив подобные семейные реликвии, подали бы в суд на своего стареющего отчима и стребовали бы с него кругленькую сумму.
Каким же непостоянным был мир моих родителей. Летом 1947-го мы поехали в Европу и уже не снимали дом с Пацевичами – они разошлись. Пат влюбился в Марлен Дитрих, которая тут же стала лучшей подругой мамы с Алексом. Нада следующие двадцать лет путешествовала по теплым краям – Корсика, Сардиния, Мексика, Дордонь, греческие острова – и нигде не могла найти себе покоя, нигде не жила дольше года-двух. Все эти годы я слала ей рождественские открытки и виделась с нею в те редкие моменты, когда Нада приезжала в город, где я в тот момент жила – Париж или Нью-Йорк. Она была очень непростым человеком, и я первая страдала от ее неврозов. Но я была благодарна за ее требовательную щедрость и за материнскую любовь, которой она меня осыпала, пусть и неловко, в мои юные годы.