Малое собрание сочинений - Михаил Александрович Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– От товарищей с завода.
Гаврила насторожился.
– В счет чего же пишут?
У Петра, темнея, померкли глаза, ответил нехотя:
– Зовут на завод… Собираются его пускать. С семнадцатого года стоял.
– Как же?.. Стало быть, поедешь? – глухо спросил Гаврила.
– Не знаю…
* * *
Угловато осунулся и пожелтел Петро. По ночам слышал Гаврила, как вздыхал он и ворочался на кровати. Понял, после долгого раздумья, что не жить Петру в станице, не лохматить плугом степную целинную чернозёмь. Завод, вскормивший Петра, рано или поздно, а отымет его, и снова черной чередой заковыляют безрадостные, одичалые дни. По кирпичику разметал бы Гаврила ненавистный завод и место с землею сровнял бы, чтобы росла на нем крапива да лопушился бурьян!..
На третий день на покосе, когда сошлись у стана напиться, заговорил Петро:
– Не могу, отец, оставаться! Поеду на завод… Тянет, душу мутит…
– Аль плохо живется?..
– Не то… Завод свой, когда шел Колчак, мы защищали полторы недели, девятерых колчаковцы повесили, как только заняли поселок, а теперь рабочие, какие пришли из армии, снова поднимают завод на ноги… Смертно голодают сами и семьи ихние, а работают… Как же я могу жить тут? А совесть?..
– Чем пособишь-то? Рукой ить неправ.
– Чуднó говоришь, отец! Там каждой рукой дорожат!
– Не держу. Поезжай!.. – бодрясь, ответил Гаврила. – Старуху обмани… скажи, что возвернешься… Поживу, мол, и вернусь… а то затоскует, пропадет… один ить ты у нас был…
И, цепляясь за последнюю надежду, шепотом, дыша порывисто и хрипло:
– А может, в самом деле возвернешься? А? Неужли не пожалеешь нашу старость, а?..
* * *
Скрипела арба, разнобоисто шагали быки, из-под колес, шурша, осыпался рыхлый мел. Дорога, излучисто скользившая вдоль Дона, возле часовенки заворачивала влево. От поворота видны церкви окружной станицы и зеленое затейливое кружево садов.
Гаврила всю дорогу говорил без умолку. Пытался улыбаться.
– На этом месте года три назад девки в Дону потопли. Оттого и часовенка. – Он указал кнутовищем на унылую верхушку часовни. – Тут мы с тобой и простимся. Дальше дороги нету, гора обвалилась. Отсель до станицы с версту, помаленечку дойдешь.
Петро поправил на ремне сумку с харчами и слез с арбы. С усилием задушив рыдание, Гаврила кинул на землю кнут и протянул трясущиеся руки:
– Прощай, родимый!.. Солнышко ясное смеркнется без тебя у нас… – И, кривя изуродованное болью, мокрое от слез лицо, резко, до крика повысил голос: – Подорожники не забыл, сынок?.. Старуха пекла тебе… Не забыл?.. Ну, прощай!.. Прощай, сынушка!..
Петро, прихрамывая, пошел, почти побежал по узенькой каемке дороги.
– Ворочайся!.. – цепляясь за арбу, кричал Гаврила.
«Не вернется!..» – рыдало в груди невыплаканное слово.
В последний раз мелькнула за поворотом родная белокурая голова, в последний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступила его нога, ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль.
1926
Один язык
По станице Лужины давнишне грязная корка снега, недавно прилетевшие грачи в новом, цвета вороненой стали, оперении.
Дым из труб рыхл и тонок. Небо как небо – серое. Контуры домов расплывчатые от реденькой мглы, что ли. Лишь за Доном, четкая и строгая, волнится хребтина Обдонской горы да лес стоит, как нарисованный тушью.
В нардоме – районный съезд Советов. Начало. Секретарь окружкома партии уверенно расстанавливает слова доклада о международном положении. На скамьях – делегаты: сзади глядеть – краснооколые казачьи фуражки, папахи, малахаи, дубленополушубчатые шеренги. Единый сап. Изредка кашель. Редко – бороды, больше – голощекого народа с разномастными усами и без них.
Секретарь читает ноту Чемберлена. Из задних рядов запальчиво:
– Пущай не гавкает!
Председательствующий звонит стаканом о графин:
– К порядку!..
А после доклада, в получасовом перерыве, когда в фойе поник над папахами табачный дым, в гуле голосов услышал я знакомый, как будто Майданникова, голос. Растолкал ближних. Он, Майданников, – вновь избранный председатель Совета хутора Песчаного. Вокруг него куча казаков. Самый молодой из них, в неизношенной буденовке, говорил:
– …И повоюем.
– Наломают нам хвост…
– А раньше-то!
– У них, брат, техника.
– Техника без народу что конь без казака.
– Аль народу у них мало?
Майданников заговорил опять. Голос у него густо-мягкий, добротная колесная мазь.
– Ты брось это. Ты, односум, белым светом не того… Случись война – она нам не страшная… Тю, да ты погоди! Дай сказать-то! Кончу я молоть, тогда ты засыпешь, а зараз слухай. Нас в германскую забрали в пятнадцатом году. Третьей очереди я был. Из станицы Каменской сотню нашу – на фронт. Пристебнули к Восьмой пешей дивизии, мы и ходим с ней, навроде как на пристежке. Побывали в боях. Под Стырью с коньми расстались. Всучили нам штыки на винтовку, и превзошли мы в кобылку. Воюем. В окопах и по-разному. А больше все в них. Год в проклятой глине просидели. Четыре месяца без отдыху. Вша нас засыпала! Тут – с тоски, а тут – немытые. И вши были разные: какие с тоски родются – энти горболысые, а какие с грязи – энти черные, ажник жуковые. Хучь они и разные, а кормили мы их одинаково: рубаху, бывалоча, сымешь, расстелешь на землю, как потянешь по ней фляжкой али орудийным стаканом – враз кровяная сделается. Палками их били, ремнями… Как животных, убивали. Вот до чего много их развели! Косяками в рубахах гуляли.
А сами воюем. За что, как и чего – никому не известно. Чужое варево хлебали.
Год прошел, и заняла меня тоска. Смерть – и все! Тут – по коню стосковался, по месяцам не видишь, как его коновод правдает; там – семья осталась неизвестно при чем. А главное дело, за что народ – и я с ним! – смерть принимает, неизвестно.
В шестнадцатом году сняли нас с фронта, увели верст за сорок. В сотню пополнение пришло, почти что одни старики. Бороды пониже пупка, и все прочее. Поотдохнули мы трошки, коней выправили. И вот тебе – бац! Из штаба дивизии приказ: двинуть нашу сотню к фронтовой линии. Там, мол, солдаты бунтуются, не желают в окопы, в глину лезть; с смертью кумоваться не желают.
Разъяснил нам есаул Дымбаш: так, мол, и так. Я взял тут, написал ему записку и кинул из толпы. «Ваше благородие, вы нам в счет войны разъясняли, что народ разных языков промеж себя воюет. А как же мы могем на своих идтить?» Прочитал он и сменился с лица, а сказать ничего не сказал. Тут-то мы и разжевали, на что к нам старых казаков в сотню