Рубенс - Мари-Ан Лекуре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бельгийскую делегацию возглавил Арсхот. Вмешательство художника в дела своей миссии он воспринимал как личное оскорбление. На заседании фламандских Генеральных штатов, состоявшемся 24 января 1633 года, несколько депутатов — епископ Ипра, епископ Намюра, один аристократ и один представитель Брабанта — обратились к инфанте с просьбой разъяснить, какое место в их делегации отводится Рубенсу. Инфанта отвечала, что Рубенс получил свой паспорт от принца Оранского с тем, чтобы «иметь возможность находиться в Гааге в момент, когда депутатам Ассамблеи могут понадобиться бумаги, касающиеся ведения переговоров о перемирии, а вовсе не с тем, чтобы вмешиваться в ход переговоров, остающихся в компетенции означенных депутатов». Слух о враждебной неприязни Арсхота достиг ушей Рубенса, и потому, когда 28 января 1633 года герцог в компании с девятью остальными членами фламандской депутации по пути в Гаагу остановился в Антверпене, художник не стал с ними встречаться, а вместо этого на следующий же день отправил вельможе письмо, составленное в самых любезных выражениях и служащее художнику своего рода оправдательным документом:
«Монсеньор!
Меня весьма опечалило известие о том недовольстве, с каким Ваше Превосходительство восприняло мою просьбу о получении паспорта, поскольку я действую из самых добрых побуждений и, уверяю вас, всегда отдаю себе отчет в своих поступках. Бог свидетель, я никогда не имел иных намерений, кроме как всеми силами служить Вашему Превосходительству в качестве посредника в этом деле, столь важном для короля и отечества, что я бы счел недостойным жизни любого, кто посмеет в угоду личным интересам чинить ему хотя бы малейшее препятствие. Я не вижу причин, которые могли бы помешать мне отправиться в Гаагу и передать в руки Вашего Превосходительства имеющиеся у меня бумаги, и не преследую иных целей, кроме оказания вам этой покорнейшей услуги. Мое самое горячее желание в этом мире, — пользуясь открывшейся возможностью, доказать вам мое самое искреннее и сердечное расположение. Примите, и проч.».
И вот что он получил от Арсхота в ответ:
«Из вашей записки я понял, что вас огорчает недовольство, которое я испытываю в связи с вашей просьбой о паспорте, что вы действуете из лучших побуждений и спешите уверить меня, что отдаете себе отчет в своих поступках. Я мог бы и не удостаивать вас чести ответом на ваше послание, поскольку вы позволили себе пренебречь своим долгом и не явились засвидетельствовать мне свое почтение, а вместо того пытаетесь войти со мной в доверительные отношения и пишете мне записки, что более приличествует обращению между лицами равного положения. Я же находился в таверне с одиннадцати часов до половины первого часа, а затем вернулся туда же еще и вечером, около пяти с половиною часов, так что вам вполне достало бы времени переговорить со мной. Тем не менее я сообщаю вам, что Ассамблея, собравшаяся в Брюсселе, нашла весьма странным, что несмотря на ходатайство перед инфантой и согласие маркиза Айтоны просить вас передать нам имеющиеся у вас, по вашим же словам, бумаги, что и было нам обещано, вы вместо всего этого просите паспорт для себя. Меня мало занимают ваши побуждения и то соображение, отдаете ли вы себе отчет в ваших поступках или нет. Все, что я могу вам сообщить, это то, что мне будет чрезвычайно приятно узнать, что с сего дня вы усвоите, как следует обращаться к людям моего звания людям вашего. Тогда вы можете быть уверены, что я остаюсь, и проч.»
Письмо Арсхота получило широкую огласку. В Гааге герцог во всеуслышание заявлял всем и каждому: «Мы не нуждаемся в художниках». Все это могло обернуться для Рубенса самым настоящим позором. Английский посланник Босуэлл совершенно справедливо оценил происходящее: «Если они так неистовствуют, что он вмешивается в их дела, то вероятнее всего потому, что слишком хорошо понимают: он разбирается в них лучше, чем все они, вместе взятые».
Фактически на всем протяжении своей дипломатической карьеры Рубенс, стремясь положить конец войне, из года в год разоряющей его родину, приложил несравнимо больше усилий, чем любой из его соотечественников. Представители бельгийской знати больше думали о своих привилегиях, чем о пользе, которую могли принести на государственной службе. Они не предпринимали ничего, чтобы установить мир с Соединенными Провинциями, не пытались даже войти с ними в сговор, чтобы таким образом освободить свою страну от испанского владычества. Как справедливо заметил Босуэлл, Рубенс сделал для блага Нидерландов гораздо больше, чем все они, проявив при этом несравненно больше выдержки и умения. Служению этой идее он отдавался целиком, невзирая ни на что. Будучи простолюдином по рождению, он бесстрашно противостоял могущественным сановникам, и еще должен был при этом — что за неблагодарная доля! — без конца убеждать тех, чьи интересы защищал, что незнатное происхождение и жизнь, проведенная в трудах, вовсе не помеха ни политической прозорливости, ни умению говорить с сильными мира сего. Мы знаем, что на этой стезе ему не удалось добиться всего, к чему он стремился. Но задумаемся: а мог ли он в одиночку перевернуть весь общественный порядок, который и в наши-то дни не слишком далеко ушел вперед. Отношения дружбы и доверия, которые установились у него с инфантой, разумеется, во многом определили происпанскую направленность некоторых его поступков, но в то же время разве не общее стремление к независимости от испанского монарха стало основой удивительного взаимопонимания между эрцгерцогиней и художником? Вот почему он в отличие от голландцев никогда не задумывался о возможности радикального разрешения конфликта, разъедающего изнутри бывшие бургундские владения Карла V. Его бы вполне устроила юридическая автономия Южных Нидерландов, при которой за королем Испании сохранился бы чисто символический титул монарха, столь дорогой его сердцу. Зато фактически он перестал бы диктовать свою волю Брюсселю и больше не рассматривал бы Фландрию как гигантский хлебный амбар и источник солдат для испанской армии! Увы, он недооценил властолюбия и тупого упорства Филиппа IV, и в этом-то и заключалась главная его ошибка. Больше всего на свете ему хотелось прекратить войну, которая исковеркала его детство и разорила его родной город. Уже на закате жизни, уже добившись всеобщего признания, он продолжал с такой силой ненавидеть войну, что посвятил выражению этого чувства целую картину, сопроводив ее — уникальный в его творчестве, насчитывающем не одну сотню работ, случай! — особым пояснением, дающим подробное толкование аллегорического смысла полотна.
«Центральное место занимает фигура Марса, выходящего из храма Януса, по римскому обычаю, закрытого в мирное время. В одной руке он держит щит, а другой потрясает мечом, суля народам неисчислимые бедствия. Его возлюбленная, Венера, окруженная купидонами и амурами, обнимает его и пытается ласками удержать возле себя, но он не смотрит на нее. С другой стороны Марса тянет за собой фурия Алекто, сжимающая в руке факел. По бокам от нее видны два чудовища — Чума и Голод, неразлучные спутники войны. На земле лежит сбитая с ног женщина, прижимающая к себе разбитую лютню — символ гармонии, несовместимый с Раздором и Войной; еще одна женщина держит на руках ребенка, олицетворяя Плодородие, Материнство и Милосердие, попираемые и гонимые все той же Войной. Виден и упавший архитектор, не выпускающий из рук своих инструментов, — так сила оружия повергает и разрушает все, что строится в мирное время для пользы и красоты городов. Если мне не изменяет память, то возле самых ног Марса вы должны еще увидеть книгу и рисунки, что означает: бог войны втаптывает в грязь литературу и изящные искусства. Еще там должна быть фасция, из которой вынуты стрелы и дротики, что символизирует Согласие, и, наконец, кадуцей Меркурия и оливковая ветвь — тоже символы мира. Все это валяется прямо на земле, выброшенное за ненадобностью. Женщина в траурных черных одеждах, без всяких драгоценностей и украшений, прикрытая изодранным покрывалом — это несчастная Европа, ввергнутая в отчаяние годами грабежей, опустошений и нищеты, несущих всем неисчислимые страдания. Ее символ — земной шар, поддерживаемый ангелом или гением и укрепленный на кресте, который означает, что все изображаемое относится к христианскому миру».