Никон - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Енафа попятилась. Ветки сомкнулись за ней. Постояла, ожидая, не позовет ли ее Лесовуха. Не позвала.
Енафа выбралась к челноку, вошла, но весел не трогала. Щебетали птицы, урчала лягушка…
«Завтра наведаюсь», – решила Енафа и так кинулась грести, словно ее сзади за волосы хватали.
Ночью небо закрыли тучи, пошел дождь.
«Господи, – думала Енафа, – как она там? Мокрая небось до нитки. Теремок ветхий, протекает».
Загремела гроза. Небо полыхало от края до края. Удары были такие, что нутро земли гудело.
От страха Енафа с ребеночком забралась в печь. В печи и удары поглуше, и стены каменные. Для верности затворилась изнутри заслонкой, начертав на ней угольком крест.
Ребенок ничего этого не слышал, спал, и она, утомленная небылицей дня, заснула…
Пробудилась от духоты. Черно кругом. Чуть не закричала от ужаса.
Слава богу, все вспомнила. Убрала заслонку, выбралась из печи – светло. Но как-то нехорошо светло. И треск… сполохи по избе. Пожар!
Выскочила вон – озеро горит! И вдруг поняла: не озеро – то пылал остров. Пламя ходило по нему неистовыми кругами и, возносясь к небу, выло, как в дымоходе.
Быстро светало. Трава и лес были матовы от обильной влаги, а остров пылал, будто стог хорошо высушенного сена.
Подхватила Енафа ребеночка и бегом к себе, в свой дом. Золотой обруч хотела в болоте утопить, но побоялась.
Вон как в лесу-то!
Непросто.
4
Солнце давно уже зашло, но свет не убывал. Серая, как заяц, туча, вставшая над полем, была без тени, и рожь сияла, словно изумрудный селезень на брачном пиру.
Тяжелыми монетами посыпались капли. Не густо, то и дело прерываясь, будто кто-то их пересчитывал. Все монеты серебряные, с добрую полуполтину.
Падая на пухлую, ухоженную землю, капли-монеты поднимали фонтанчики пыли. Пыль, оседая, торопливо укрывала влагу – четвертая неделя без дождя.
Малах косился на небо исподлобья. Туча, как богатый гуляка среди безденежных товарищей, выламывалась так и этак, то бросая каплю-другую, то снова горсть. Малах не осуждал тучу, скорее жалел: оттого и взыгрывает, что яловая, как дурища корова.
Вдруг перо упало. Белое-белое! Малах даже глаза протер. И тут над ним ахнуло, и такой посыпался дождь, что и самого поля сделалось не видно. Но дивное диво – на Малаха хоть бы капля упала!
Впрочем, этакое бывало. Пролетит туча, полдеревни намочит, а на другой половине – сухо. Но чтобы дождь пролился на одно только поле, обойдя другие?!
Малах на колени пал, целуя землю, однако ж… озадачился. Рубаха на нем взмокла. От страха взмок. Тоской, как сквозняком, по сердцу. Если тебя само небо избирает, то уж для чего-то? Чему-то быть! А чему?
Встал с колен, огляделся, а тучка уж и растаяла.
Видит, двое по дороге идут.
Мужички. Знакомые будто бы.
Пощурил глаза, а это братья-колодезники, языки резаные. И они его узнали. Улыбаются, головами кивают.
Подошли, обнялись. Радуются, слезы отирают, мычат что-то. И он тоже по-ихнему мычит, пока не сообразил, что братья ведь не глухие, сказать только ничего не могут. Стал к себе звать.
– В баньке с дороги попарю. Хлеб-соль у меня есть. И выпить найдется. Сосед лихую бражку заваривает: кружку выпьешь – стоишь, а две – так уж и на четвереньках.
Братья смеются, Малаха по плечам поглаживают, а руками в ту сторону тычут, где леса да болота… Понял Малах, о чем братья знать наперед всего желают. Голову опустил.
– В лесу все ладно. А вот Саввы нет.
У братьев глаза – как козочки на задних ножках. Поднялись – и ни туда ни сюда, один страх в них. Малах руками замахал:
– Живой он! Живой!.. Пришли они с Енафой из леса в церковь, а тут князь Мещерский со своей дружиной нагрянул, всех мужиков не нашенских забрал в солдаты. У царя-то, вишь, война нынче!
Испугался: ну как братья повернутся да и пойдут вспять, а бедная Енафа с дитём да со старухою среди болот мыкается.
Поглядел Малах братьям в лица и сказал:
– У Енафы сынок родился. В тот же день, как Савву в солдаты увезли. От страха, должно быть. Хороший ребенок. Одна беда – некрещеный. Енафа из лесу никак не хочет идти, а попа в глухомань тоже не позовешь. Еще и выдаст.
Братья тут вдруг замычали, руками замахали, слезы у них по щекам текут, опять принялись Малаха обнимать, а он в ум никак взять не может: чего это с ними?
Посморкались братья, слезы утерли и, поклонясь Малаху, пошли… слава богу, в лес. Тут и смеркаться стало.
Идя к себе в деревню, посчитывая первые звездочки, Малах все ж сообразил, отчего плакали братья-молчуны. От радости небось! Ежели Савва им как брат, а скорее как сын, то Енафино дитё им словно бы и внуком приходится?
Он шел домой широко, будто гору с плеч скинул, и вдруг стал, топнул ногою, кулаком махнул:
– Да будьте же вы прокляты, отнявшие мужа у жены и отца у детей!
Ногой давил землю, словно паук смертоносный попал ему под лапоть.
– Господи! Неужто ты их в покое оставишь?
Да и сообразил: князь Мещерский у патриарха на службе. На небо поглядел в смятении. Перекрестился, а рука без силы, без воли.
– Убей меня, Господи! Только неправая нынче жизнь. Не божеская! Я сказал тебе, а ты как знаешь…
Домой пришел тихий. И в жизни потишал, раздумался… Ждал наказания себе господнего. Пождал-пождал да и забыл про свое неистовство.
5
Правитель Москвы, боярин князь Михаил Петрович Пронский, вопрошающе взглядывал на своего соправителя, боярина и князя Ивана Васильвича Хилкова. В Боярской думе ныне сидели сплошь окольничие. Бояре при царе – в походе. Большинство окольничих – люди молодые, усмешечек не таят. Пронского глупое это умничанье все-таки задевало. Щекотливость положения правителей и самой Думы заключалась в том, что все приговоры без одобрения Никона – пустой звук. Хозяин Москвы и царства – Никон. Хозяин – не приведи господи!
Дума на сегодняшний день свое высидела, но распустить ее у Пронского духа не хватало – Никон присылал человека сказать, что будет, ибо дела велико наитайнейшие. И никуда не денешься, приходилось ждать. У Пронского кошки по сердцу скребли. Ох, Никон! Нарочно опаздывает! Ему лишь бы величие свое выказать, ткнуть боярство носом в пол: вот вы кто передо мной, на подножье только и годитесь!
Пауза мучительно затягивалась. Хитрый Хилков дремал. Что ж, лучше уж подремать, чем вызвать недовольство собинного друга царя.
Чтобы пресечь улыбочки всех этих ни за что не отвечающих второстепенных думцев, князь Пронский достал два челобитья по делам ничтожным, решить которые он мог бы своей властью.