Мальчик с голубыми глазами - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то лето все действительно как-то сразу начало рушиться. Первые признаки появились после гибели брата. Лето было теплым, долгим и неспокойным, сплошные стрекозы и грозы. Мне тогда оставался месяц до восемнадцати лет, и тяжкое бремя пристального материнского внимания я ощущал как грозовую тучу, навечно нависшую над моей жизнью. Мать всегда была требовательной. Но теперь, когда мои братья убрались с дороги, она стала особенно зло и критично воспринимать все мои поступки, и я уже мечтал, что когда-нибудь тоже убегу из дома, как отец…
У матери в жизни тогда и впрямь наступила тяжелая полоса. История с Найджелом явно что-то сдвинула в ее душе. С первого взгляда ничего такого заметно не было, но мне, общавшемуся с ней изо дня в день, было ясно: да, с Глорией Грин творится что-то неладное. Сначала у нее возникло подобие странной летаргии, похожей на крайне медленное выздоровление. Мать могла часами сидеть, тупо уставившись в пространство, могла съесть несколько пакетов печенья зараз, могла вслух разговаривать с людьми, которых не было рядом, могла проспать до ужина, а потом часов в восемь или девять вечера снова улечься в постель…
Морин Пайк объяснила мне, что от горя люди порой действительно впадают в состояние полного отупения. Тут Морин оказалась в своей стихии; каждый день она приходила нас проведать, приносила домашнее печенье и давала разумные наставления. Элеонора тоже предлагала поддержку, советовала зверобой и групповую терапию. Адель снабжала нас всевозможными сплетнями и изрекала пошлости типа «время лечит» и «надо жить дальше».
Сказала бы она такое раковому больному у нас в больнице!
Затем, когда лето пошло на убыль, душевный недуг матери вступил в новую фазу. Ее сонливость уступила место какой-то маниакальной активности. Морин говорила, что это называется «вытеснением» и она очень рада наступлению этого этапа, поскольку он необходим для окончательного выздоровления. Дочь Морин как раз готовилась к защите диссертации по психологии, и Морин тоже с головой погрузилась в мир психоанализа, предаваясь изучению этой сложной дисциплины с той же самоуверенностью и безудержным рвением, с каким относилась к подготовке церковных или детских праздников, к благотворительным сборам в пользу стариков, к своей «библиотечной группе», к своей работе в кофейне и к очистке Молбри от педофилов.
Так или иначе, а в тот месяц мать вдруг оказалась страшно занятой. Пять дней в неделю она трудилась за рыночным прилавком, а в доме готовила обеды, наводила порядок и строила всевозможные планы, ставя галочки у выполненных пунктов и отсчитывая время, точно нетерпеливая школьная учительница; ну и конечно, она глаз не спускала с вашего покорного слуги.
Теперь мне казалось, что жить с ней прежде было гораздо легче. Почти целый месяц она, придавленная горем, едва замечала меня, зато теперь наверстывала упущенное семимильными шагами. Она прямо-таки землю рыла в своем усердии, расспрашивала меня буквально о каждом шаге, дважды в день готовила мне витаминный напиток, и каждый мой чих вызывал ее беспокойство. Если я кашлял, она решала, что я уже на пороге смерти. Если я опаздывал, мне грозило если не убийство, то уж оплеухи наверняка. А если она не суетилась как наседка из-за всех опасностей, которые могут меня подстерегать, то застывала от страха при мысли о том, что я сам могу натворить. Она была совершенно уверена: без надлежащего присмотра я непременно попаду в беду и она потеряет меня, я стану пьяницей или наркоманом, увлекусь какой-нибудь недостойной девицей…
В общем, спасения Голубоглазому не было нигде. Три месяца миновало с тех пор, как мамуля врезала мне тарелкой в лицо, но после того, как Найджел столь сильно ее разочаровал, ее одержимость, ее неукротимое желание во что бы то ни стало добиться успеха достигли поистине чудовищных размеров. Школьные экзамены я провалил, но апелляция матери (она взывала к сочувствию) позволила мне пересдать их. Колледж Молбри она сочла единственным местом, где, с ее точки зрения, мне следовало продолжить образование. Она давно уже все за меня спланировала. «Год на пересдачу школьных экзаменов, и можно начать заново», — говорила она. Мать всегда мечтала, чтобы кто-то из ее мальчиков стал медиком, и теперь я был ее единственной надеждой. С безжалостным пренебрежением к моим собственным желаниям — и к моим способностям — она продолжала намечать мою будущую карьеру.
Сначала я пытался с ней спорить. У меня не было ни оценок по соответствующим предметам, ни аттестата об окончании школы. И самое главное — у меня не было ни малейшей склонности к медицине. Мать загрустила, но в целом восприняла мои доводы неплохо — во всяком случае, так показалось мне, невинному дурачку. Я-то ожидал как минимум взрыва негодования или даже очередного приступа насилия. А получил неделю удвоенной любви, внимания и изысканных домашних обедов; она готовила мои самые любимые блюда и подавала их на стол с добродетельным видом измученного страданиями ангела-хранителя.
А примерно через неделю я вдруг сильно заболел, меня мучили резкие боли в животе, я валялся в кровати с высокой температурой. Мне даже сесть в постели было трудно, настолько сильны были эти спазматические боли, сопровождавшиеся приступами рвоты, а уж стоять — и тем более ходить — я совершенно не мог. Мать заботилась обо мне с нежностью, которая могла бы меня насторожить, если бы я не страдал так жестоко. А еще примерно через неделю она вдруг обрела свое прежнее обличье.
Я поправлялся. Правда, похудел на несколько фунтов и был еще слаб, но боль почти прошла. Я уже мог понемножку есть самую простую пищу: тарелочку вермишелевого супа, ломтик хлеба, ложку вареного риса, кусочек копченой селедки, обмакнув его в яичный желток.
Мать, видимо, уже достаточно к этому времени переволновалась. Она совершенно не разбиралась в медицине и понятия не имела о дозировке, так что столь бурная реакция с моей стороны напугала ее. Когда я болел, мой сон, больше напоминавший лихорадочный бред, несколько раз прерывали звуки ее голоса, причем разговаривала она сама с собой, но при этом явно с кем-то яростно спорила: «Это пойдет ему на пользу. Он же должен наконец понять… Но ведь он страдает! Ему больно! Он совсем разболелся… Ничего, выздоровеет. Надо было меня слушаться!..»
Что же такое она положила в свое щедрое угощение? Толченое стекло? Крысиный яд? Что бы это ни было, а подействовало оно, безусловно, весьма быстро. И в тот день, когда я наконец сел в постели, мать вошла ко мне не с тарелкой еды, а с анкетой абитуриента колледжа Молбри, которую она сама уже практически заполнила.
— Надеюсь, тебе хватило времени для размышлений, — произнесла она подозрительно радостным тоном. — Еще бы, целыми днями валяться в постели, ничем не занимаясь, а мать только и знай, что подай-принеси! Теперь ты, надеюсь, понимаешь, сколько я сделала для тебя и чем ты мне обязан…
— Пожалуйста, мама, давай не сейчас, а? У меня очень болит живот…
— Ничего он у тебя не болит! — воскликнула она. — А через день-два ты и вовсе будешь как новенький. И мне придется постоянно бегать в магазин, чтобы тебя прокормить, неблагодарного маленького мерзавца. Вот, взгляни на эти бумаги. — На ее уже несколько помрачневшем лице вновь появилось выражение какого-то безжалостного веселья. — Я еще раз хорошенько выяснила, что у них там преподают, и тебе, по-моему, тоже нужно ознакомиться с этим списком.