В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Николай Иванович мне сказал (кажется, еще до его статьи «Забытый гений» о Бромирском в «Декоративном искусстве», то есть когда мало кто помнил великого скульптора и художника):
– У меня восемь рисунков Бромирского. Половину я оставляю себе, половину отдаю вам.
И действительно вынул четыре рисунка Бромирского (я их дал для репродуцирования в каталоге выставки), правда, по обыкновению не показав тех, что оставлял себе. Но, посмотрев на мою акварель Бромирского «Фауст и Маргарита», уважительно сказал: «Да, это у вас настоящая картина». Представляю, что бы он сказал, увидев позже приобретенную мной подписную скульптуру и масло Бромирского. Но и от него я получил гениальное, в силу лучших рисунков Рембрандта, «Благовещенье» (черной тушью).
Харджиев показывал мне, как правило, только то, что хотел продать. Он как-то очень легко, может быть не с первого, но со второго раза откликнулся на мою просьбу что-то купить у него и вынес из соседней комнаты – маленькой спальни, куда никого не пускал, вещи, приготовленные к моему, заранее по телефону согласованному приходу – иногда одну-две первоклассные картины, иногда целую стопку – до двух десятков менее важных листов графики – и клал на письменный стол. Потом называл цену. Я всегда соглашался, но называл день, когда смогу собрать деньги, рассчитывая, когда у меня будет какой-то гонорар или я, в свою очередь, что-то продам. Кроме предлагаемых вещей видеть можно было только десятка полтора картин и графических работ, которые в самодельных жалких даже по тем нищенским временам рамках висели на грязных стенах маленького кабинетика, где в левом углу возле окна стоял фанерный ученический письменный стол. Николай Иванович в стареньком пиджаке и расстегнутой у горла не очень свежей рубашке потом весь вечер сидел за ним, предложив посетителю единственный стул. Над входной дверью всегда висел не окантованный «Красный квадрат» Малевича. На столе всегда стояла в качестве карандашницы сравнительно невысокая белая супрематическая ваза Суэтина, о которой Николай Иванович говорил, что вообще-то эта ваза должна быть в два раза выше, но для него художник просто подошел к станку и срезал верхнюю часть, так что в таком варианте она существует в единственном экземпляре. Другие вещи – того же Малевича (то большой акварельный эскиз костюма к постановке «Победы над солнцем», то вертикальный импрессионистический пейзаж в коричневых тонах), «Голубые крыши» Розановой или ее же супрематическая акварель, дивно светившийся, хотя и чуть поврежденный, лучистский холст Гончаровой (к несчастью, сейчас испорченный грубой реставрацией), иногда – большую карандашную голову работы Бориса Эндера или свой портрет работы Бурлюка Харджиев на стенах периодически менял.
И далеко не всегда мне предлагались работы таких важных и любимых мной художников, как Ларионов, Чекрыгин, Бромирский. Иногда это были интересные для меня, но совершенно неожиданные художники. Скажем, я у него то ли купил, то ли получил в обмен два рисунка и акварель Врубеля (не возвращенные мне из Киевского музея русского искусства), акварели Сапунова, Тропинина (ее мне тоже не вернули), рисунки Митрохина, позднего Эйзенштейна, пару довоенных рисунков Тышлера – иллюстрации к стихам Эренбурга, и других совсем не авангардных художников, а мне при безум но разнообразных остатках коллекций моих родных (от археологии и дивных немецких талеров до русской и европейской живописи XVIII–XIX века), да, вероятно, еще и по молодости (впрочем, мало что изменилось и теперь) все было интересно. Иногда это были акварели и рисунки, которые я покупал только из доверия к Николаю Ивановичу, – даже имена художников мне были тогда просто неизвестны: первоклассный автопортрет Михаила Плаксина, большая акварель Владимира Чернецова, небольшой портрет маслом Константина Рождественского, рисунок тушью очень ценимого Татлиным Романа Семашкевича, карандашный пейзаж и автопортрет Александра Иванова (художника не XIX-го, а XX века) и, вероятно, еще что-то, чего я уже не могу вспомнить и, даже если уцелело, – выбрать из своей многотысячной коллекции графики. Иногда это были совсем не авангардные вещи признанных мастеров русского авангарда, в том числе два очень красивых, но неожиданно фигуративных рисунка Клуциса времени его поездки в Германию, и два небольших эскиза Моргунова (масло на фанере) к задуманной картине «Степан Разин». Они были так непохожи на их известные мне работы, что я даже попросил надписать их на обороте, что Николай Иванович тут же и сделал с легким оттенком обиды – получалось, я не совсем его словам доверял.
Но одновременно на моих глазах, с участием моим и Георгия Дионисиевича Костаки, происходила главная катастрофа Харджиева, как, впрочем, и всего русского (а в большой части и европейского) искусствознания. Начну по порядку.
Однажды Николай Иванович сказал мне, что раньше был знаком с Костаки, но поссорился с ним:
– Он говорит, что любит и Малевича, и Шагала, но как двух таких разных художников можно любить одновременно? Шагала Харджиев серьезным художником не считал.
Это было непрямое утверждение, что Костаки собирает лишь то, что признано и высоко ценится другими, за границей, а не в соответствии с собственным вкусом. И действительно, когда осенью 1968 года в Париже выставка Пиросманишвили вместо того, чтобы произвести фурор, была совершенно проигнорирована французами из-за ввода советских войск в Чехословакию, Костаки тут же обменял Шустеру двух своих первоклассных Пиросов, которые не стоили на Западе тех денег, на которые он рассчитывал, на две довольно посредственные акварели Кандинского. Он мне их показывал и с гордостью говорил, какой совершил удачный обмен. (Впрочем, Шустер тоже гордился обменом и тоже мне о нем говорил). Все это имело большое значение для Харджиева, тем более что Кандинского он ценил невысоко и не считал русским художником, а Пиросманишвили в его глазах (как и впервые выставивший его в Москве и совершенно не интересовавший Костаки – кроме лучистских вещей – Ларионов) был гением. К тому же именно по отношению Харджиева к Пиросу я вдруг понял, что он армянин. Однажды наш разговор о великом армянском художнике, жившем в Тбилиси, Башбеуке Меликове (сама любовь Харджиева к нему, бесспорно, свидетельствовала о точности зрения и широте художественных вкусов) и о его русифицированной фамилии,