В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думаю, участие в этой компании помощников Суслова объяснялось не антисемитизмом, а привычным стремлением партийного лидера сохранять хоть какой-то баланс в советском обществе. Все коммунистические критики, да и советские литературные вожди прямо или косвенно выступили против того, что у них отбирали Маяковского как одну из важнейших опор советской литературы и пропаганды (думаю, даже публикация «Несвоевременных мыслей» Горького вызвала бы меньший отпор). К тому же вновь вводились в обиход и даже в процесс изучения множество людей, групп, явлений русской литературы и искусства, казалось бы, навеки похороненных, причем советская художественная элита в этих похоронах, а частью и в прямых убийствах (уж во всяком случае – доносах) принимала самое активное участие. Антимаяковская компания стала настолько громкой, что даже Мариэтта Шагинян написала тогда в «Литературной газете» статью о том, что все эти формалисты и абстракционисты были известными врагами советской власти и не зря все они сбежали за границу к нашим противникам. На что Ахматова откликнулась широко передававшейся тогда репликой: «Ах, Мариэтточка, разве ты забыла, как мы вместе шли за гробом Казимира?».
Мне эту фразу пересказал Сережа Чудаков, сразу же выделив – как это по-ахматовски – не только жизнь, но и гроб.
Но Суслов разгонять столь единодушный в своих протестах Союз советских писателей не собирался, у него, как и у Сталина, «других писателей не было», а потому счел, что дальше их дразнить не стоит, и второй том «Нового о Маяковском» выпускать не нужно.
Могло быть и еще одно соображение. Близость семьи Бриков к НКВД, к Агранову была тогда хорошо известна, а новое руководство КГБ стремилось как-то отдалиться, сократить активность людей, сильно скомпрометированных.
Так или иначе, Харджиев, глубоко презиравший Катаняна, оказался оттеснен от работы над наследством одного из двух величайших русских поэтов, изучению и пониманию которых он посвятил свою жизнь. Но его единственная статья (точнее – отдельные заметки на сорока страницах в 700-страничном томе) и сегодня поражает тонкостью анализа стиха и богатством сопоставлений.
Через несколько лет все в гораздо более жесткой форме повторилось и со вторым важнейшим для всей жизни Харджиева поэтом – Велимиром Хлебниковым, для полноценного издания которого, казалось, наступило время. Эта новая драма Харджиева, происходившая уже почти на моих глазах, должна была быть мне понятна, но Николай Иванович не был мне интересен, и в результате я, знакомый с Владимиром Николаевичем Орловым – главным редактором «Библиотеки поэта» (который, правда, не любил ни Хлебникова, ни Харджиева), обещавшим отдать мне для составления, когда до него дойдет очередь, большой том Ходасевича (он знал, что я переписывался с Ниной Николаевной Берберовой), совершенно не понимал в 1963 году, что пришел к Николаю Ивановичу тогда, когда произошла вторая из цепи его жизненных и творческих катастроф.
По позднейшему рассказу Юрия Фрейдина, в 1961 году в планы большой серии «Библиотеки поэта» были включены тома Хлебникова и Мандельштама. После издания, почти случайного (после массовых арестов в 1940 году в плане издательства ничего не оставалось, а тут книга о друге только что прославленного Сталиным Маяковского) тома «Неизданного Хлебникова», составленного Харджиевым и Грицем, материалы которого не оставляют сомнений, что Н. Л. Степанов, которому Тынянов доверил издание пятитомника Хлебникова, не понимал сложный почерк поэта, не говоря уже о смысле многих зашифрованных его стихотворений. Было ясно, что единственным составителем и комментатором нового издания Хлебникова должен быть только Харджиев. Да Николай Леонидович и не противился. Но большинство рукописей Хлебникова оставалось у него, и теперь при невозможности их совместной работы, на которую ни один из них не был согласен, вместо того, чтобы отдать их Харджиеву, Степанов сдал рукописи на вполне открытое хранение – в ЦГАЛИ, где все могли ими пользоваться. Но Николай Иванович сидеть месяцами, если не годами, целыми днями в архиве уже не мог. К тому же сложнейшие стихи – рисунки Хлебникова, испещренные поправками, ему постоянно – днем и ночью – надо было держать в руках, обдумывать и разгадывать, но государственный архив передавать ему для работы рукописи по закону не мог, а факсимильных копий тогда не было. Таким образом, издание Хлебникова, которое было для Харджиева важнее всего в жизни, стало невозможным. И это было для него подлинной трагедией.
Оставался Мандельштам. Гением, а главное, поэтом мирового масштаба, как Маяковский, как Хлебников, Харджиев его не считал, но это был, бесспорно, крупный, хотя и камерный, по мнению Харджиева, поэт. Кроме того, Мандельштам был близким его знакомым, которому даже Николай Иванович много лет помогал. К тому же никто кроме него – блистательного текстолога – не смог бы разобраться в многочисленных, иногда написанных при Харджиеве, вариантах его стихов. Мандельштам и сам хотел видеть Николая Ивановича, с его тончайшим поэтическим слухом, своим издателем и истолкователем.
Сомнений в том, что составителем и комментатором тома должен быть Николай Иванович, ни у кого не было. Но для вступительной статьи нужен был авторитетный советский литературовед, а Николай Иванович им не был. Более того – у многих вызывал активное неприятие. Так и мне Орлов, предлагая составлять и комментировать том Ходасевича, в письме тут же указывает: «Но вопрос о вступительной статье, конечно, совсем иначе решается».
Для издания в советских условиях тома Мандельштама нужен был человек (кроме желания самой редакции выпустить том стихов и профессионала составителя, комментатора и текстолога) с хоть какими-то советскими репутацией и влиянием. Как автор предисловия сперва был выбран вполне достойный, хотя и чуть посторонний Мандельштаму Адриан Македонов. Но его предисловие, как и заказанное Лидии Гинзбург, руководство не устроило. Время шло, издание Мандельштама находилось уже под угрозой и написать предисловие в последний момент предложили А. Л. Дымшицу, который охотно согласился, – это было время, когда выжившие возвращались из лагерей, а откровенные советские прихлебалы из литературного мира вдруг начали думать хоть о каких-нибудь венках на свои могилы. Все складывалось удачно, издание могло состояться и состоялось, но получалось так, что и о Мандельштаме, сложном, зашифрованном, неотделимом от множества общих друзей будет писать не Харджиев, а какой-то ничего не понимающий