Родина. Воспоминания - Сергей Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Продуктивный? — полезный.
— Вот как? Молоко полезно?
— Полезно.
— Продуктивно?
— Нет.
— Сон полезен?
— Полезен.
— Продуктивен?
— Нет.
— Что же значит «продуктивный?».. Ну, значит плодотворный. Понимаете — плодотворный? Чуете прекрасное русское слово?
— Понимаем.
— А вот кто‑то сказал «компенсация». Что значит?
— Компенсация? — награда.
— Вы думаете? Вот от взрыва складов пострадала деревушка туг за Тверской заставой. А про жителей говорят, что они от правительства получили компенсацию. Что же, по — вашему, они сгорели и за то, что сгорели, получили награду?
— Нет, они не награду, а за убытки.
— А за убытки как называется?
— Возмещение.
— А награда за что получается?
— За услугу.
— Ну за услугу, за подвиг, за старание… Ясно, значит, что такое «компенсация»? Это то же, что возмещение. Так зачем же будем нерусское слово употреблять, да еще с неверным значением и которое туманит наше понимание, когда есть два отдельных, чисто русских слова?..
Вот в чем губительная сторона этой заразы иностранными словами: вытесняются из мозга известные понятия; они сливаются в одном, малопонятном слове, и вместо двух ясных, определенных получается одно неопределенное, туманное. Я ввел такой прием на своих лекциях: я иногда нарочно запинался, говорил иностранное слово, но предпосылал ему — «с позволения сказать». Так, я говорил: «Я должен вас… с позволения сказать, ин — фор — миро — вать»; или: «Мы с вами в то время еще не были… с позволения сказать, в кон — так — те». Один профессор университета при мне сказал, что нужно сторожу поручить отапливать аудиторию, что «в крайнем случае его можно гонорировать». О «великий, могучий, правдивый, свободный русский язык»! Не велик уже, потому что испошлился; не могуч, ибо ослабевает, раз прибегает к чужим языкам за помощью; не правдив, когда черпает не из корней своего духа; не свободен, когда во власти внешнего лоска, а не внутренней культуры… Мои приемы стали прививаться, пробуждать внимание к чистоте языка; я читал и особую лекцию «О чистке русского языка». На третий год многие уже сами говорили «с позволения сказать»…
Коммунистов среди той массы, которая прошла перед моими глазами, было очень немного, и из этих немногих — настоящих, по убеждению коммунистов совсем мало. Многие шли из выгоды. Одного юношу я знал, который мне со слезами и с содроганием рассказывал о том, что сделали с его отцом — священником; через год узнаю: он записался в партию, уехал на юг, получил отличную командировку… Одного спрашиваю, указывая на девушку:
— Скажите, почему она коммунистка? Ну чем она коммунистка? Просто милая девушка во цвете лет.
— А она думает, что ее будут бояться.
Тоже своего рода снобизм.
В каждом учебном заведении была, что называется, «коммунистическая ячейка». Члены ее пользовались, конечно, как вообще коммунисты, разными личными преимуществами; но и сама ячейка стояла в известном смысле вне закона: она была самостоятельной единицей, влитой в учебное заведение. При выборах ячейка выбирала своих представителей, которые считались выбранными помимо общих выборов от состава учащихся. Составление ячейки бывало иногда трудно. Один заведующий школой сказал мне: «Ну как я устрою у себя ячейку, когда у меня на полтораста человек один коммунист — двенадцатилстний?» А между тем наличность ячейки была очень важным условием существования в школе. Другой заведующий рассказывал, что он подавал ведомость с требованием причитающихся на школу каких‑то продуктов. Принимающий от него бумагу спрашивает:
— У вас есть ячейка?
— Нет.
Обращаясь к соседнему столу и передавая ведомость:
— Удовлетворить в шестой части.
Стойкость тех преподавателей и заведующих, которые не записывались в партию, заслуживает большого уважения. Но это не значит, что все записавшиеся изменили своим убеждениям. Когда от принадлежания к партии зависит жизнь учебного заведения, обеспеченность учащихся, можно ли бросить упрек в того, кто ради этого принимает клеймо коммунизма? Но еще больше заслуживает уважения стойкость учащихся, которые в опросный лист записываются беспартийными и имеют мужество оставаться таковыми, несмотря на все приманки коммунизма. Окруженные соблазнами мира сего, соблазном хлеба и соблазном власти, они не смущаются картиной безопасности, в какой живут товарищи, и во внутреннем сознании своей правоты находят возмещение за внешнее ограничение прав. Одна из наибольших жестокостей в этом отношении была введена осенью 1921 года. Студентам был роздан опросный лист с приглашением ответить между прочим на вопрос о сословном и служебном положении отца. Кто оказывался сыном офицера, чиновника, дворянина, лишался пайка…
О несправедливостях при применении коммунистического принципа можно бы много рассказать. Но здесь, собственно, всякий может и сам себе вообразить, до чего упорство в жестокости может дойти. Как происходят выборы в учреждениях, всем хорошо известно. Читается список коммунистических кандидатов. «Кто против?» Все молчат. «Прошли единогласно». В этой области царит однообразие. Но большое разнообразие можно подметить в том, как сами коммунисты к таким приемам относятся.
Я рассказал однажды об этом жене видного коммуниста, из кремлевских, — Красикова (скажу о нем два слова ниже). Так она отказалась верить: «Ну разве это мыслимо! Рабочие настолько сознательны, что такого насилия бы не допустили над собой». Она, очевидно, принадлежала к убежденно верующим, к типу слепых идеалистов.
Есть и такие, которые это знают и этому не сочувствуют. Эти стыдятся лжи, они разочарованы в товарищах, они втихомолку даже критикуют. Но есть (и это большинство) циники, которые знают и одобряют, которые движимы принципом — «так им (то есть некоммунистам), подлецам, и надо». Есть, наконец, и такие, которые на все свое дело смотрят как на какую‑то пробу. Один так говорил: «Все это опыт. Но если даже он приведет к гибели, не только нашей, но и обшей, мы все должны этот опыт довести до конца». Как видите, все степени представлены в коммунистическом сознании, от слепой веры до зрячего цинизма…
Я упомянул, что на лекциях своих говорил довольно свободно; во всяком случае, слушатели мои, как коммунисты, так и некоммунисты, отлично знали, каков человек стоит перед ними. К чести молодежи, по крайней мере той, которую я знал, жгучие вопросы проходили в полном с обеих сторон молчании. Я говорил не стесняясь; никогда, конечно, не говорил всё, что думаю, но никогда и не сказал того, чего не думал. Среди свободного обмена, в каком проходили мои уроки, некоторые мои слова падали в глубокое молчание. С уважением вспоминаю ту большую дисциплину духа, которая в этом молчании проявлялась. Коммунистам не было никакой причины молчать, и, однако, какое‑то уважение перед личным мнением их удерживало… Но дисциплина духа есть спутник возраста, и некоторые заведующие школами младшего возраста, или «первой ступени», как они там называются, говорили мне, что иногда дым коромыслом стоит у этих детей «от политики»…