Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О нет, нет, нет, ничего, ничего! Это было, но было не то;свидание, но не для того, и я это прежде всего заявляю, чтоб не быть подлецом,было, но…
— Друг мой, все это начинает становиться до того любопытным,что я предлагаю…
— Сам давал по десяти и по двадцати пяти просителям. Накрючок! Только несколько копеек, умоляет поручик, просит бывший поручик! —загородила нам вдруг дорогу высокая фигура просителя, может быть действительноотставного поручика. Любопытнее всего, что он весьма даже хорошо был одет длясвоей профессии, а между тем протягивал руку.
Этот мизернейший анекдот о ничтожном поручике я нарочно нехочу пропустить, так как весь Версилов вспоминается мне теперь не иначе как совсеми мельчайшими подробностями обстановки тогдашней роковой для него минуты.Роковой, а я и не знал того!
— Если вы, сударь, не отстанете, то я немедленно позовуполицию, — вдруг как-то неестественно возвысил голос Версилов, останавливаясьпред поручиком. Я бы никогда не мог вообразить такого гнева от такого философаи из-за такой ничтожной причины. И заметьте, что мы прервали разговор на самоминтереснейшем для него месте, о чем он и сам заявил.
— Так неужто у вас и пятелтышки нет? — грубо прокричалпоручик, махнув рукой, — да у какой же теперь канальи есть пятелтынный!Ракальи! Подлецы! Сам в бобрах, а из-за пятелтынного государственный вопросделает!
— Городовой! — крикнул Версилов.
Но кричать и не надо было: городовой как раз стоял на углу исам слышал брань поручика.
— Я вас прошу быть свидетелем оскорбления, а вас прошупожаловать в участок, — проговорил Версилов.
— Э-э, мне все равно, решительно ничего не докажете!Преимущественно ума не докажете!
— Не упускайте, городовой, и проводите нас, — настоятельнозаключил Версилов.
— Да неужто мы в участок? Черт с ним! — прошептал я ему.
— Непременно, мой милый. Эта бесшабашность на наших улицахначинает надоедать до безобразия, и если б каждый исполнял свой долг, то вышлобы всем полезнее. C’est comique, mais c’est, ce que nous ferons.[62]
Шагов сотню поручик очень горячился, бодрился и храбрился;он уверял, что «так нельзя», что тут «из пятелтышки» и проч., и проч. Нонаконец начал что-то шептать городовому. Городовой, человек рассудительный ивидимо враг уличных нервностей, кажется, был на его стороне, но лишь визвестном смысле. Он бормотал ему вполголоса на его вопросы, что «теперь ужнельзя», что «дело вышло» и что «если б, например, вы извинились, а господинсогласился принять извинение, то тогда разве…»
— Ну, па-а-слушайте, милостивый государь, ну, куда мы идем?Я вас спрашиваю: куда мы стремимся и в чем тут остроумие? — громко прокричалпоручик. — Если человек несчастный в своих неудачах соглашается принестьизвинение… если, наконец, вам надо его унижение… Черт возьми, да не в гостинойже мы, а на улице! Для улицы и этого извинения достаточно…
Версилов остановился и вдруг расхохотался; я даже былоподумал, что всю эту историю он вел для забавы, но это было не так.
— Совершенно вас извиняю, господин офицер, и уверяю вас, чтовы со способностями. Действуйте так и в гостиной — скоро и для гостиной этогобудет совершенно достаточно, а пока вот вам два двугривенных, выпейте изакусите; извините, городовой, за беспокойство, поблагодарил бы и вас за труд,но вы теперь на такой благородной ноге… Милый мой, — обратился он ко мне, — тутесть одна харчевня, в сущности страшный клоак, но там можно чаю напиться, и я бтебе предложил… вот тут сейчас, пойдем же.
Повторяю, я еще не видал его в таком возбуждении, хотя лицоего было весело и сияло светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмонедва двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсемне слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и дать поручику; я забытьэтого не могу.
Привел он меня в маленький трактир на канаве, внизу. Публикибыло мало. Играл расстроенный сиплый органчик, пахло засаленными салфетками; мыуселись в углу.
— Ты, может быть, не знаешь? я люблю иногда от скуки… отужасной душевной скуки… заходить в разные вот эти клоаки. Эта обстановка, этазаикающаяся ария из «Лючии», эти половые в русских до неприличия костюмах, этоттабачище, эти крики из биллиардной — все это до того пошло и прозаично, чтограничит почти с фантастическим. Ну, так что ж, мой милый? этот сын Марсаостановил нас на самом, кажется, интересном месте… А вот и чай; я люблю здесьчай… Представь, Петр Ипполитович вдруг сейчас стал там уверять этого другогорябого постояльца, что в английском парламенте, в прошлом столетии, нарочноназначена была комиссия из юристов, чтоб рассмотреть весь процесс Христа передпервосвященником и Пилатом, единственно чтоб узнать, как теперь это будет понашим законам, и что все было произведено со всею торжественностью, садвокатами, прокурорами и с прочим… ну и что присяжные принуждены были вынестиобвинительный приговор… Удивительно что такое! Тот дурак жилец стал спорить,обозлился и рассорился и объявил, что завтра съезжает… хозяйка расплакалась,потому что теряет доход… Mais passons.[63] В этих трактирах бывают иногдасоловьи. Знаешь старый московский анекдот à la Петр Ипполитович? Поет вмосковском трактире соловей, входит купец «ндраву моему не препятствуй»: «Чтостоит соловей?» — «Сто рублей». — «Зажарить и подать!» Зажарили и подали.«Отрежь на гривенник». Я Петру Ипполитовичу рассказывал раз, но он не поверил,и даже с негодованием…
Он много еще говорил. Привожу эти отрывки для образчика. Онбеспрерывно меня перебивал, чуть лишь я раскрывал рот, чтоб начать мой рассказ,и начинал говорить совершенно какой-нибудь особенный и не идущий вздор; говорилвозбужденно, весело; смеялся бог знает чему и даже хихикал, чего я от негоникогда не видывал. Он залпом выпил стакан чаю и налил новый. Теперь мнепонятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долгоожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает,напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядитьсяв другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная, что онани за что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
Я, разумеется, все рассказал ему, все с самого начала, ирассказывал, может быть, около часу. Да и как могло быть иначе; я жаждалговорить еще давеча. Я начал с самой первой нашей встречи, тогда у князя, по ееприезде из Москвы; потом рассказал, как все это шло постепенно. Я не пропустилничего, да и не мог пропустить: он сам наводил, он угадывал, он подсказывал.Мгновениями мне казалось, что происходит что-то фантастическое, что онгде-нибудь там сидел или стоял за дверьми, каждый раз, во все эти два месяца:он знал вперед каждый мой жест, каждое мое чувство. Я ощущал необъятноенаслаждение в этой исповеди ему, потому что видел в нем такую задушевнуюмягкость, такую глубокую психологическую тонкость, такую удивительнуюспособность угадывать с четверть слова. Он выслушивал нежно, как женщина.Главное, он сумел сделать так, что я ничего не стыдился; иногда он вдругостанавливал меня на какой-нибудь подробности; часто останавливал и нервноповторял: «Не забывай мелочей, главное — не забывай мелочей, чем мельче черта,тем иногда она важнее». И в этом роде он несколько раз перебивал меня. О,разумеется, я начал сначала свысока, к ней свысока, но быстро свел на истину. Яискренно рассказал ему, что готов был бросаться целовать то место на полу, гдестояла ее нога. Всего краше, всего светлее было то, что он в высшей степенипонял, что «можно страдать страхом по документу» и в то же время оставатьсячистым и безупречным существом, каким она сегодня передо мной открылась. Он ввысшей степени понял слово «студент». Но когда я уже оканчивал, то заметил, чтосквозь добрую улыбку его начало по временам проскакивать что-то уж слишкомнетерпеливое в его взгляде, что-то как бы рассеянное и резкое. Когда я дошел до«документа», то подумал про себя: «Сказать ему настоящую правду или не сказать?»— и не сказал, несмотря на весь мой восторг. Это я отмечаю здесь для памяти навсю мою жизнь. Я ему объяснил дело так же, как и ей, то есть Крафтом. Глаза егозагорелись. Странная складка мелькнула на лбу, очень мрачная складка.