Ратные подвиги простаков - Андрей Никитович Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была ли вообще потребность кому-либо писать? Должно быть, да, иначе не писал бы. Но почему потребность написать необходима, я не додумался, за малой отсрочкой на право жизни. И почему я пишу тебе, не будучи с тобой особенно знаком? — Мне кажется, что ты останешься на земле продолжать меня: у нас много сходных основных черт. И к тебе именно, как человеку, похожему на меня, я пишу письмо. Ты, может, против этого станешь возражать, но твои возражения будут не по существу, а формально — это я знаю. Но я не выступлю оппонентом, не беспокойся. Первым долгом ты обвинишь меня в упадочничестве — каждого самоубийцу принято называть упадочником. Я не возражаю, валяй, — ведь я от этого не перевернусь в гробу, пускай даже прах не сожгут в крематории. Пусть буду упадочным элементом. Но если ты хоть немного меня помнишь, то я был постоянно весел и смешил других. Даже сейчас у меня игривое настроение — я пишу и смеюсь. Кстати: я хочу рассказать о причинах моего смеха. Так, чтобы ты знал — ведь ты тоже человек веселого нрава. Мой смех понятен только самому мне, а люди, смеявшиеся со мной вместе, просто делали это по инерции, как включенные в водоворот. Много ли надо, чтобы рассмешить такой народ? В детстве я видел мужика, снявшего портки и показывавшего голую задницу. Все хохотали тогда над мужиком, а я хохотал над всеми — и больше всех.
Когда меня мать бичевала веревкой — я смеялся. Меня забавлял сам процесс экзекуции и приготовление к ней матери. Но, главным образом, меня забавлял процесс отчуждения от матери, устанавливавшей по отношению ко мне свой закон и свое право. И я, должно быть, смеялся от радости, чувствуя это отчуждение, как закон на обособленное существование.
А мать побоями думала приблизить меня к себе, дескать, — вразумлю, ибо я его породила. Глупая, она ведь знает, что землю, породившую злаки, не возбраняется топтать ногами.
Я для себя тогда еще опростил это понимание и тогда же ушел из деревни.
Я не был ленив, однако и не хотел работать. Около четырех лет я бродил по деревням, чтобы вылавливать новые факты для собственного удовлетворения — смеяться. И один, сидя где-нибудь на канаве, произнося слово «загуль», мог смеяться в продолжение цельного дня. Что могло означать это магическое слово? Этим словом один мужик охарактеризовал меня, мало работавшего и жившего сносно. И я тогда еще знал, что труд — не удовольствие, а трудящийся — не свободен — иначе зачем бы ему стремиться укорачивать трудовые дни, если труд — сплошное удовольствие.
Теперь о другом: я упомянул о капсюле, что дал осечку, обвиняя советское производство в плохом качестве. Думаю, что не примешь эти слова за контрреволюционное настроение: качество предметов советского производства — плохое, иначе зачем бы вам, государственным людям, создавать «комиссии по борьбе за качество»?
Был пожар — революция. Я вместе со многими горел, а затем обуглился. Посильную лепту внес. Уголь не горит, а всего лишь тлеет. А я не просто тлел, а еще и потрескивал. Вот мое отношение к советской власти. Я оставался до конца дней самим собой — я, обуглившись, трещал.
Почему я, обладая веселостью нрава, ухожу из сего мира? Умираю потому, что, боюсь, и меня захватит организационное начало и что я окунусь с головой в какое-либо надлежащее руководство. Я умираю не потому, что боюсь наседающего со всех сторон бюрократизма, — я его не боюсь, ибо он мне приносит эликсир жизни — смех. Мне достаточно самому себе произнести два слова: «соответствующая установка», чтобы смеяться всю ночь напролет. Я умираю потому, чтобы самому не стать бюрократом и не начать организовывать вселенную.
Но все же, почему я обратился с письмом к тебе? Я уже сказал, что у тебя в характере есть несколько моих черточек. Ты мне скажешь: «Но ведь я руковожу и организую». Да, это так. Но является ли твое руководство от чрезмерной чувствительности к сим условным понятиям? Не временный ли у тебя это налет? Ты не чиновник, а мысль твоя трепещет в формах, чуждых твоему классу. Не произносишь ли ты слова «надлежащие мероприятия», как попугай: «попка дурак»? Не оскорбляйся, Авенир, а думай и выходи из условных форм. Я устал писать, а сказать тебе хотелось многое. Кроши, крой всех бюрократов и истребляй бюрократизм, если можешь, всеми мерами. Не чеши гребенкой форм бюрократизма, ибо от этого происходит его растительность. А «Центроколмасс» ты только причесал. Что это означает? Что и ты, в быстром потоке бюрократического разлива, был захвачен воронкой, вьющейся над пучиной. Бойся этой пучины. Она начала засасывать и тебя. Сейчас мне остается отнести это письмо, опустить его в почтовый ящик, а затем умереть. Но прежде напишу еще заметку в домашнюю стенгазету «Пролетарское благо». Я, видишь ли, занялся организацией внутреннего порядка ради смеха и напугался в первый раз в жизни — не всурьез ли это я делаю?
Итак, после заметки — покончу с собой. Я перережу вены на правой руке и истеку кровью. Должно быть, будет большая услада в смерти, и по-моему, ее люди боятся зря. Быть может, она является громадным актом наслаждения. Жаль, что не могу прислать тебе второе письмо с того света.
Прощай. Автоном Пересветов».
Прочитав письмо, Авенир Евстигнеевич отложил его в сторонку, как ненужный документ, изложенный «лишним человеком», хотел подняться со стула, но не смог.
«Нельзя же так смотреть пренебрежительно на человеческий документ», — подумал он и потянулся за письмом, чтобы прочитать его вторично.
Прочитавши, он откинулся на спинку кресла, долго думал. Авенир чувствовал, что самоубийцу он где-то видел и был склонен к личной дружбе с ним, но мешали этому именно формы, о которых говорил автор письма. Обратившись к собственному сознанию, Авенир решал вопрос: прав ли автор «объективно» или суждения его весьма «субъективны»?
Ему представилась окровавленная голова самоубийцы, которая, оскалив зубы, добродушно произнесла: «Опять ты рассуждаешь в общем порядке?» «Может быть, он был прав, — вспомнил Авенир, подумавши об Автономе, — когда говорил: если можешь — выгони семьдесят пять процентов на производство кирпичей».
Он припомнил физиономию Автонома и догадался, что автор письма — он.
«Что же лучше: производить кирпичи — или писать ненужные бумаги?» — подумал Авенир. И