Место встречи изменить нельзя. Эра милосердия. Ощупью в полдень - Георгий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жеглов в мою сторону даже не высморкался. Нещадно скрипя блестящими сапогами, принялся ходить по кабинету из угла в угол, долго ходил, потом остановился у окна, снова долго там рассматривал что-то, ему одному интересное. Не поворачиваясь ко мне, сказал:
– Жена Груздева, чтобы мужа выручить, под любой присягой покажет, что это ты пистолет подбросил. Или расскажет, о чем говорили отец Варлаам с Гришкой-самозванцем в корчме на литовской границе. Квартирохозяйку тоже можно заинтересовать. Или запугать. Это не свидетели.
Опять вся моя работа к чертовой бабушке. Беготня, все волнения мои – коту под хвост. Я аж задохнулся от злости, но спросил все-таки негромко:
– А кто же свидетели?
По-прежнему глядя в окно, Жеглов кинул:
– Фокс. Вот единственный и неповторимый свидетель. Для всех, как говорится, времен и народов. Возьмем его, тогда…
Чуть не плача от возмущения, я заорал:
– Но ты же сам знаешь – Груздев не виноват! Что же ему, за бандита этого париться?! У него, может, каждый день в тюрьме десять лет жизни отымает!
Жеглов наконец повернулся, но глядел он куда-то вбок, и голос у него был злой, холодный:
– Ты лишние сопли не разводи, Шарапов. Здесь МУР, понял? МУР, а не институт благородных девиц! Убита женщина, наш советский человек, и убийца не может разгуливать на свободе, он должен сидеть в тюрьме…
– Но ведь Груздев…
– Будет сидеть, я тебе сказал! А коли окажется, что это Фокса работа, тогда выпустим, и все дела. И больше об этом – хватит, старший лейтенант Шарапов. За дело несу персональную ответственность я, извольте соблюдать субординацию!..
Замолчал он, и мне как будто говорить нечего стало, хотя и вертелось у меня на языке, что Жеглов – это еще не МУР, что во всем этом нет логики и нет справедливости, но как-то заклинил он меня своим окриком: ведь я как-никак военная косточка и пререкаться с начальством в молодые еще годы отучен… В репродукторе голос певца старательно, с коленцами выводил: «В моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю-ю-ю…» Только он и звучал в нехорошей тишине между нами, двумя довольно упрямыми мужиками, приятелями, можно сказать…
В пепельнице лежали и дымили обе наши «нордины», и случайно залетевший сквозь окно лучик солнца пересекали две струйки дыма – одна ярко-голубая, плотная, другая светлая, почти прозрачная, – и я подумал: как странно, у двух одинаковых папирос дым совсем разный, вот один, голубой, выстлался понизу, вдоль стола, а другой, белый, тянется вверх. Я посмотрел на Жеглова, он снова отвернулся к окну, загораживая весь проем широкой спиной, а я думал о его шуточках, о всей его умелости, лихости и замечательном твердом характере. «Железный парень наш Жеглов», – сказал однажды о нем Коля Тараскин, и это было, конечно, правильно…
* * *
В девять часов утра конвой доставил Ручечника к нам в кабинет. Камера никому, видать, не в пользу – за эти дни он сильно сдал: пожелтело лицо, редкая жесткая щетина прибавила добрых два десятка лет, крупная тяжелая челюсть, придававшая ему мужественное выражение, как-то неуловимо вытянулась, стала просто длинной, старческой, глаза запали и недобро поблескивали из глубоких глазниц. Я усадил его на стул в углу кабинета, и он уставился на свои пижонские штиблеты, которые из-за вынутых шнурков сразу приобрели какой-то жалкий, нищенский вид. Жеглов разгуливал по кабинету, напевая под нос: «Первым делом, первым делом самолеты», а я сидел за своим столом, глядя на Ручечника, и длилась эта пауза довольно долго, как в театре, пока он, хрипло прокашлявшись, не сказал:
– Чего притащили, начальники? Покемарить вдосталь и то не дадут…
На что Жеглов быстро отозвался:
– Не лги, не лги, Петр Ручников, тебе спать сейчас совсем не хочется, бессонница у тебя сейчас!
Ручечник спорить не стал, он уныло смотрел куда-то в стену за спиной Жеглова, взгляд был у него грустный и сосредоточенный. Потом без видимой причины повеселел, попросил у Жеглова чинарик, и тот, лихо оторвав зубами конец папиросы, протянул ее вору:
– На, пользуйся моей добротой… – И, подождав, пока Ручечник сделал несколько жадных затяжек, осведомился: – Не надоело бока давить в нашем заведении?
– Ох, надоело, начальник! – искренне сказал Ручечник. – Можно сказать, от одной скуки тут околеешь. Сидит со мною хмырь какой-то залетный – деревня, одно слово, ни в очко, ни в буру не может…
– А на воле благода-ать… – соблазнял Жеглов. – По нынешнему времени ты бы уже огрел бутылочку, поехал бы на бегах рискнул…
Ручечник аж всхлипнул огорченно от таких замечательных, но – увы! – недоступных возможностей:
– Чего толковать, на воле жизнь куда красивше, чем в седьмой камере, да куда денешься? – Он с хрустом потянулся, широко зевнул. – О-ох, тошно мне, граждане начальники, отпустили бы мальчишечку…
– И отпустим, – с готовностью и вполне серьезно сказал Жеглов. – Ты мне Фокса – я тебе волю. Мое слово – закон, у любого вора спроси!
– Точно. Ты мне волю, а Фокс? – Ручечник опустил голову и говорил тоже серьезно: – Он ведь меня погубит. Фокс – человек окаянный. На первом же толковище не он, так дружки его меня по стене размажут, ась?
Он поднял голову, смерил Жеглова глазами, и ничего в его лице не осталось дурашливого, что было еще минуту назад, а видны были только испуг да тоска по свободе, такой близкой и такой невозможной.
– Не так страшен черт, как его малюют, – построил улыбку Жеглов. – Мы ведь его все равно возьмем…
– Только не через меня, только не через меня, – быстро забормотал Ручечник. – Мне главное, чтоб совесть чиста, я тогда на любом толковище отзовусь…
Глеб пожевал губами, лицо его стало суровым.
– Ты Фокса боишься… – сказал он не спеша. – Напрасно… Тебе пока что меня надо бояться, я тебя скорее погублю, коли ты так…
– Эхма, тюрьма, дом родной! – отчаянно махнул рукой вор. – Отпилюсь на лесоповале – и с чистой совестью на волю! Вы не подумайте, начальнички, что я злыдень такой… – Лицо его сморщилось, казалось, он вот-вот заплачет. – Что я, вам помочь не хочу? Хочу, истинный крест! Но не могу! Я вам вот байку одну расскажу – без имен, конечно, но так, для примеру. Хочете?
– Ну-ну, валяй, – разлепил губы Жеглов.
– Есть такое местечко Божье – Лабытнанга, масса градусов северной широты… И там лагерь строжайшего режима – для тех, кому в ближайшем будущем ничего не светит. Крайний Север, тайга и тому подобная природа. Побежали оттуда однова мальчишечки – трое удалых. Семьсот верст тундрой да тайгой, и ни одного ресторана, и к жилью не ходи – народ там для нашего брата просто-таки ужасный. И представьте, начальники, вышли мальчишечки к железке. Двое, конечно.
– А третий? – спросил я. – Не дошел?
Ручечник сокрушенно покачал головой, вздохнул:
– Не довели. За «корову» его, фрайеришку, взяли.