Человек системы - Георгий Арбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я потом думал, что дело здесь было даже не только в личных качествах тех или иных лидеров или соотношении сил в руководстве. Массовые репрессии становятся возможными, тем более вероятными или неизбежными, при определенном состоянии умов, определенных настроениях и эмоциональном настрое масс. Они кого-то или что-то должны яростно ненавидеть, а в кого-то и во что-то неистово верить. Ни того ни другого, по-моему, в годы, когда страной руководил Брежнев, не было. Хотя искусственно такие кампании народного гнева и после смерти Сталина не раз пытались организовать – и против Б.Л. Пастернака, и против художников-модернистов, и против Солженицына, и против Сахарова. Но душа у них была, что называется, «вынута».
До массовых политических репрессий, таким образом, дело не дошло. Но репрессивная политика и ее аппарат получили новые импульсы развития. При этом массовые аресты время от времени производились – в наказание или для острастки. Но так, что широкая общественность не видела в этом ничего страшного, увы, часто даже считала естественным и нормальным.
Однако политика противостояния, сопротивления вызревающим и перезревающим переменам все же неумолимо требует достаточно эффективных, значит, распространяющихся на более широкий круг людей мер принуждения и запугивания. Как выяснилось, угрозы партийных взысканий и исключения из партии коммунистов и угрозы лишить работы, средств к существованию беспартийных было недостаточно. Нужно было что-то, находящееся между этими административными мерами и массовыми репрессиями сталинских времен. В выработке этих новых мер принуждения, надо сказать, была проявлена немалая изобретательность.
Народились диссиденты как социально-политическое явление, и появился весь набор средств, применяемых против них: социальная изоляция, искусная, организованная специалистами этих дел клевета, целеустремленные попытки полностью скомпрометировать человека, «психушки», высылка за рубеж и лишение гражданства. Не говоря уж об арестах и осуждениях, тоже применявшихся, но, как отмечалось, все же в ограниченных масштабах.
Как конкретно использовался весь этот набор средств расправы и устрашения, я рассказывать не буду. И потому, что не очень много знаю. И потому, что эти неприглядные страницы нашей недавней истории сейчас все более полно описываются жертвами и очевидцами.
«Новые», изощренные репрессивные меры касались более широкого круга людей, чем угроза прямых судебных расправ. И в какой-то мере оказались на время эффективными, хотя, в конечном счете, стоили они нам достаточно дорого, особенно – это было очевидно всем – в смысле нашей международной репутации, отношения к Советскому Союзу, доверия к нему, к его политике со стороны мировой общественности. Репрессии как традиционного, так и «усовершенствованного» типа способствовали нагнетанию негативных представлений о Советском Союзе, формированию «образа врага». Что всегда было важным, даже ключевым компонентом политики холодной войны. Ее можно было начать и в течение десятилетий поддерживать в качестве станового хребта всей системы отношений только при одном условии – если верили в существование вызывающего страх, а по возможности и отвращение противника. Страх достаточно большой, чтобы люди готовы были платить баснословные деньги за гонку вооружений, идти на риск войны, даже поступаться самостоятельной политикой, своим суверенитетом. Это состояние страха точно передаст выражение, получившее на Западе распространение на многих языках: «Лучше быть мертвым, чем красным».
Я, конечно, не списываю со счетов последствия враждебной нам пропаганды. Ее вклад в рост недоверия к нам, страха, даже ненависти был всегда велик, и мы, как правило, не очень умело отражали эти пропагандистские атаки. Но сводить к этому дело нельзя. Тем более что, не имея причин или хотя бы поводов, никакая пропаганда не может быть эффективной. Мы такие причины и поводы создавали. В этом смысле внутренняя и внешняя политика действительно неразрывно связаны.
Кампания против диссидентов, конечно, непосредственно затрагивала очень небольшой круг людей. Но опосредованно она не только имела заметное негативное воздействие за рубежом, но и отравляла политическую атмосферу в стране, ухудшала и без того тягостное положение в культуре, в общественной мысли, в общем настрое интеллигенции, всех думающих людей. Они не могли воспринять это иначе как возрождение, пусть в смягченной форме и в более ограниченных масштабах, сталинистской практики политического сыска, запугивания и давления.
Для немногих, даже не ставших прямыми жертвами преследования, борьба с диссидентами означала серьезные личные травмы. Обычной практикой стало понуждение видных ученых и деятелей культуры подписывать письма с резкой критикой попавших в немилость деятелей науки, писателей и художников. Отказавшихся подписать ожидали неприятности – иногда это было равнозначно их первому шагу к опале. Согласившихся – презрение коллег и друзей. Многие ломались, теряли себя. Не хочу никого ни оправдывать, ни осуждать – каждый случай конкретен. Но вся эта практика еще больше отравляла общественную атмосферу, отношения между людьми.
Дело, однако, не в одних моральных мучениях и издержках. Хотя непосредственной мишенью антидиссидентской политики были сотни, может быть, тысячи людей, их выявление и преследование потребовали активизации всей деятельности органов, называемых «тайной полицией»: внедрения во многие ячейки общества дополнительной агентуры, собирания и поощрения доносов, перлюстрации переписки, подслушивания телефонных разговоров. Это не могло пройти незамеченным: подслушивания, подглядывания, доносов начинали опасаться все, включая весьма высокопоставленных людей, – обоснованно или нет, в данном случае не так уж важно. Для таких страхов, наверное, были веские основания. Несколько довольно известных наших журналистов – как ходили слухи, – говоривших что-то «не то» (скорее всего, лично о Брежневе – это было самое опасное) и попавших, как это называли, «под технику», тут же были уволены с работы. То же самое, рассказывали, произошло с ответственными работниками КГБ. По доносу насчет «неортодоксальных» разговоров был отправлен на пенсию уважаемый всеми, кто его знал, ректор важного партийного высшего учебного заведения Ф.Д. Рыженко.
Но дело даже не в отдельных случаях – они лишь подтверждали то, что люди подозревали: обстановка усложняется, надо помалкивать, быть осторожным с окружающими. И здесь нельзя винить одни лишь органы безопасности. Научного сотрудника института, который я возглавлял, И. Кокарева уже приготовились исключать в райкоме из партии (по указанию МГК) за то, что в лекции об искусстве он с похвалой отозвался о Владимире Высоцком и написал для самодеятельного спектакля в школе, где учился его сын, немудрящую пьеску, где этот прекрасный артист, поэт и певец то ли упоминался, то ли цитировался. Потребовались усилия и несколько очень неприятных, жестких разговоров, чтобы сорвать эту расправу (и то удалось это, скорее всего, только потому, что в МГК опасались, как бы вопрос не был вынесен «на самый верх», а там окажется, что они снова не угадали).
Да, собственно, вели так себя и в высшем руководстве партии. Как-то в разгар переговоров о Соглашении по ОСВ-2 двое моих сотрудников дали американской газете интервью, где высказали предположение о возможном компромиссе, притом просто случайно (ведь они, специалисты, знали дело) практически угадали нашу новую, тогда еще резервную позицию. Это вызвало бурную реакцию на заседании политбюро – мол, произошла «утечка» информации, образовали комиссию в составе Устинова, Андропова и секретаря ЦК КПСС Зимянина. И хотя никакой «утечки» не обнаружили, просто так, за «лишние» слова, несмотря на все мои протесты, заставили этих людей с работы уволить (единственное, что мне удалось, – оттянуть это на год).