Я вас люблю - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обе замолчали.
– Тата! – громко сказала Дина и тут же испуганно оглянулась на спящего Илюшу. – Нужно уезжать. Из Одессы можно сесть на пароход, он идёт в Турцию. Всем вместе: с Алисой, и папой, и няней. Коля мой сейчас работает, у него контракт в берлинском театре, мы прокормимся.
– Папа никуда не поедет, он своих больных не бросит. С Алисой тоже непросто. Однажды она сказала, что очень боится здесь жить. Папа у неё спросил: «Чего вы боитесь, Алиса Юльевна? Я за вас – горой!» А она говорит: «При чём здесь вы? Я не вас, я за вас боюсь! Помните, – говорит, – как мы с вами попали на ярмарку?» А это действительно было: мы ехали в Крым, и в поезде что-то сломалось. Мы пошли гулять и попали на ярмарку. Мне было весело, я всё время хохотала, папа тоже, а Алиса вдруг остановилась как вкопанная и стала просить, чтобы её поскорее отвели обратно. Она потом сказала папе, что её больше всего испугали нищие, и, пока она этих нищих не увидела, она ничего в России не понимала. А как увидела, так всё поняла.
– Что она поняла?
– Там нищие стояли вдоль дороги. Ты ведь никогда не видела церковные картинки, нет? Лубочные? Ах, ты же у нас иностранка! У няни их много, в сундучке. Там и дьяволы нарисованы, и святые, и мученики. Как бесы людей искушают, как грешники в адских котлах кипят, а великомученицам глаза выкалывают, ну, много такого. Они очень яркие, эти картинки, но такие страшные, знаешь… Похожи на нынешние плакаты…
Таня вдруг ахнула и покраснела.
– Да, очень похожи! Как же мне раньше в голову не пришло! Тогда, на ярмарке, всё это словно ожило. Нищие эти… Ну, вот представь: стоят вдоль длиннющей дороги старики, такие засушенные, как будто они в своих киевских пещерах тысячу лет пролежали, слепцы, худые, как скелеты, а бывают и толстые, мордастые, не поймешь, слепой он или притворяется, и карлики, – такие, как таксы, знаешь? Как будто осели на задние ноги. Горбунов ужасно много, и горбы у них острые-острые, как будто заточены. А эти старухи! Безносые, с палками, руки чёрные, зубы редкие, лошадиные. Так в книжках Смерть рисуют. И все они чего-то просят, просят, за платье тебя хватают, пальцы у них ледяные, мокрые, и всё поют про какого-то гнойного Лазаря, про Алексея Божьего человека, который сам себя захотел помучить, обвязался цепями и всю жизнь в пещере сидел… Голоса тонкие, гнусавые, как будто у них в горле какая-то слипшаяся вата… Алиса, как их увидела, так и застыла. «Вот, – говорит, – чего я здесь боюсь. У русских слишком много сумасшедших. Этого стыдиться нужно, а русские этим гордятся».
– Сумасшедших везде хватает, – спокойно ответила Дина и помолчала. – Так ты что, думаешь, она уехать не захочет?
Таня отрицательно покачала головой:
– Она папу ни за что не оставит. Ни папу, ни няню. Алиса – железная. И потому не оставит, что всё поняла и ужасно боится.
– Танюра! – вдруг быстро спросила Дина. – А доктор твой как?
Таня залилась густой тёмной краской.
– Мой доктор? Ну, как… Я знала, что ты спросишь. Я без него никуда не поеду.
– Татка! – Дина широко распахнула глаза. – Ведь он же женат!
– И что? – пробормотала Таня. – Да, они живут в одной квартире. И сын вернулся. Их того гляди «уплотнят», подселят к ним кого-нибудь, он сам говорит.
– При чём здесь: «подселят»? Я же не об этом!
– О чём ты?
– О том, что ты ему всю жизнь отдала, а он…
– Он тоже мне отдал всю жизнь, – вдруг упрямо сказала Таня и так же, как сестра, посмотрела исподлобья.
– Зачем это нужно! – с тоской воскликнула Дина и заломила руки, что вышло немного театрально, но очень уж горестно. – Зачем это нужно: всё время какие-то жертвы! И как будто от этого кому-то станет легче! Твой Александр Сергеевич не может развестись с женой, потому что она вроде бы больна, и сын у них, и я не знаю, что ещё…
– Кто сейчас разводится? – прошептала Таня. – Это – то же самое, как в монастырь уходить. Ты как будто забываешь, в какие мы времена живём!
– А раньше ему что мешало? – огрызнулась Дина. – Нет, но я же не только о нём говорю! Все всегда чем-то друг другу жертвуют, а при этом ненавидят друг друга, смотреть друг на друга не могут! И так доживают до самой до смерти! Я сказала Николаю Михайловичу, когда он поправился, что я ни дня не останусь его женою, если я пойму, что…
Она сильно побледнела и отвернулась. Таня вопросительно приподняла плечи, но ни о чём не успела спросить: в дверь постучала Алиса Юльевна, сказала, что каша готова и нужно поесть, пока всё не остыло.
У Ленина и бывшего его озёрного друга Зиновьева начались решительные разногласия по поводу партийной политики. По правде сказать, Ленин немного испугался. Во-первых, в него всё же Фаня стрельнула. А если мне вдруг возразят, что не Фаня, так точно ведь кто-то стрельнул. Для Фани стрельнуть было трудной задачей, поскольку она, пребывая на каторге, почти до конца потеряла там зрение. К тому же известно, что, будучи зрячей, в руках никогда не держала оружия. А тут пусть не насмерть, но всё же попала.
И он испугался. Ещё бы не страшно!
Однако расправились именно с Фаней, хотя на заводе, где выстрел и грянул, самой этой Фани в тот день не случилось: она безотрывно учила на курсах работников будущих земств (была, как мы видим, большой фантазёркой: какие уж земства, зачем и откуда?).
Слепую безумицу быстро поймали – она и не пряталась, кстати! – и тут же, конечно, в ЧК на допросы. И сразу за подписью Якова Свердлова появилось знаменитое воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, открытое грозной строкою: «Всем, всем!» Короче: последней букашке и пташке. Тому, кто на смертном одре умирает, тому, кто ещё не родился, но должен. Родишься и слушай: объявлен террор всем врагам революции.
И дату запомни: 30 августа.
Бледного как смерть, широкоскулого Ульянова лечили от раны, а тощую, со впалою грудью и круглой гребёнкой в растрёпанных, но негустых волосах, преступницу Фаню везли уже в Кремль, чтоб там и казнить по всем правилам. Сам комендант Кремля, всё тот же Мальков Пётр Дмитриевич, взвалил на себя эту казнь.
«Забрав Каплан, привёз её в Кремль, – вспоминал перед смертью простодушный Пётр Дмитриевич, – и посадил в полуподвальную комнату под Детской половиной Большого дворца. Комната была просторная, высокая. Забранное решёткой окно находилось метрах в трёх-четырёх от пола. Каплан была прикована к стулу. Возле двери и против окна я установил посты, строго наказав часовым не спускать глаз с заключённой. Часовых я отобрал лично, только коммунистов, и каждого сам лично проинструктировал.
Прошёл ещё день. Вызвал меня Аванесов Варлам Александрович и предъявил постановление ВЧК: Каплан расстрелять. Приговор привести в исполнение коменданту Кремля Малькову.
– Когда? – коротко спросил я Аванесова.
У Варлама Александровича, всегда такого доброго, незлопамятного, отзывчивого, не дрогнул на лице ни один мускул.