Моя мать Марина Цветаева - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, это, конечно, все не то и не так. Рассказывать о звездах дано только музыке и очень немногим поэтам. Да и что говорить о них — они о себе лучше скажут!
Нет, все же это было чудесно, эта ночь, эти звезды и доносящийся с земли мирный и мерный звук движка, дающего электроэнергию соседнему колхозу!
Конечно, страшно перечесть, а поэтому не буду. Крепко тебя целую, желаю тебе сил — физических, духовных, творческих, а остальное — приложится! Пиши!
Твоя Аля
О деньгах не беспокойся, во-первых, ты мне ничего не обещал, во-вторых, когда бывает очень трудно, я сама прошу, а не прошу — значит, не трудно. Целую.
<ПАСТЕРНАКУ>; 2 апреля 1951
Дорогой мой Борис, спасибо тебе. Теперь я могу безбоязненно встретить такую всесторонне трудную в здешних условиях весну. Весна здесь — это подготовка к будущей зиме, сплав леса, ремонт жилья и прочие тяжести (это только в плане своем, домашнем, не считая текущей работы и всяческих общественных нагрузок). И ты, родной мой, всегда тут как тут, в любое тяжелое для меня время, и я не чувствую себя одинокой в своей постоянной борьбе с постоянными бытовыми стихиями.
Ася вернулась домой, операции ей не делали, она прошла длительный курс лечения, зрение несколько улучшилось, но общее состояние — нет, а как раз от общего состояния и зависит главным образом ее зрение. В июне — июле она ждет к себе невестку с детьми, Андрей же, видимо, подпишет договор на несколько лет в отъезд, как сама она работала в ДВК.[135]Ася с одной стороны рада их приезду, с другой — беспокоится, сможет ли Нина[136]устроиться там на работу, сможет ли Ася присматривать за младшей девочкой (будет ли в состоянии) и т. д. А главное — у нее большой огород, который она должна будет посадить до приезда Нины, и Ася не представляет себе, как она, при своей теперешней слабости здоровья, сможет справиться с этим делом.
У нас в этом году необычайно ранняя, наверное обманная, весна. Все сразу отсырело, а небо от сырости и тяжести даже как будто бы провисает посередине. А ночи настолько настороженно-тревожные, что, кажется, достаточно какого-нб. резкого звука — паровозного гудка, скажем, чтобы большой истерикой — ливнями, ветрами, снегопадами — началась настоящая весна. Тут ведь очень тихо, особенно когда утихает ветер; тихо и просторно, а это действует на нервы не меньше, чем одиночка. Между прочим, к такой тишине я не привыкла, моей тишине всегда аккомпанировал или город, или лес, или море, или, в последние годы, гул человеческих жизней, никогда не раздражавший меня гул голосов. Северное же молчание, особенно в пасмурные дни, беспокоит меня. Жду не дождусь, когда же заговорит эта серая, седая, северная валаамова ослица — природа? (Ты помнишь, как Журавлев читает «Пиковую даму»? — «Графиня молчала»…)
Боюсь ледохода: река перед самым носом, как бы нас не прихватила, разливаясь!
В апреле, предмайском месяце, у меня будет очень много работы, а я загодя устала. Сердце у меня стало плохое, вместо того, чтобы подгонять — тормозит, я его постоянно чувствую и одно это уже утомляет. Хорошо хоть, что я не задумываюсь ни о смерти, ни о лечении. Слава Богу, некогда. Без работы я, конечно, сошла бы с ума. А так — просто усыхаю и седею помаленьку, утешаю себя тем, что приобретаю окраску окружающей среды. Тут и звери-то белые — лайки, олени, песцы, горностаи. Какие чудесные, кстати, олени! Совсем белых не так много, в основном они такого цвета, как когда снег тает и сквозь него уже земля проглядывает, знаешь? цвета самой ранней весны. Вот за это-то я их и люблю особенно, в самые лютые морозы они все равно весну напоминают.
В первую свою следующую передышку напишу тебе, надеюсь, более толково, эта записочка только, чтобы сказать тебе, что я получила твою весточку, и поблагодарить за нее. Пиши мне и ты, не жди, «когда будет время», его ведь все равно не будет.
Целую тебя.
Твоя Аля.
<ПАСТЕРНАКУ>; 4 апреля 1951
Дорогой мой Борис! Только что получила твое письмо, и только что отправила свое тебе — т. е. сперва отправила, а потом получила. Спасибо тебе за все доброе, что ты пишешь обо мне и для меня! — Но я — не писательница. Не писательница, потому что не пишу, а не пишу, потому что могу не писать, иначе я подчиняла бы все на свете писанию, а не подчинялась бы сама всему на свете — всяким большим и малым обязанностям. Это во-первых. Во-вторых, я не писательница потому, что никогда не чувствую конца и начала вещи, которую, скажем, хотела бы написать. Никогда не смогла бы, как Чехов, что-то и кого-то выхватить и бросить на полпути, придав этому видимость законченности. Так и барахталась бы в истоках, устьях, потомках и предках, и получилось бы ужасно. Это у меня какая-то ненормальность, которую я сознаю, но отделаться не могу, так у меня и в жизни. Например, знаю, что мама умерла, знаю, как и когда, а чувства конца ее нет, и это без всякой мистики, без всякой «загробности» — смерть не всегда и не для всякого значит — конец. И то, что она родилась тогда-то, еще не обозначает для меня начала ее судьбы, уже предопределенной, скажем, встречей ее родителей, таких трагически несхожих, и т. д., понимаешь? Впрочем, я опять говорю что-то не по существу, а около.
Я люблю Чехова. И знаю, что неправа, втайне притом думая, вернее, чувствуя, что писать рассказы это то же, что любить кошек и собак за неимением детей.
В-третьих, я не писательница, потому что дико требовательна к себе, до такой степени, что с первых же строк перестаю понимать, «что такое хорошо, что такое плохо», и в поисках лучшего дохожу до белиберды самой очевидной, в чем неоднократно убеждалась, набредая на какую-нб. старую тетрадь с какими-нб. попытками чего-то.
Не писательница я еще и потому, что, не пройдя необходимого каждому творящему пути — от творчества слабого и подвластного кому-то к творчеству сильному и своему собственному, я не могу позволить себе сейчас, в свои 37 необыкновенных лет писать слабо, а быть самой собой творчески — не могу, ибо своего собственного (творческого) лица нет. Виденное, слышанное, прожитое, пережитое, воспринятое, понятое еще не дают в руки способов выражения, да и слава богу, а то писатели поглотили бы читателей!
И еще много есть причин, по которым я не писательница, несмотря на то «яркое и смелое», что, как ты говоришь, иногда оказывается в моих письмах. Слишком мало яркого, и еще меньше смелого и во мне самой, и в любых моих проявлениях — это не скромность и не эпистолярное кокетство, а правда. Жизнь моя так пошла, и слишком рано, чтобы во мне могло образоваться настоящее смелое и яркое ядро, что-то, на что я могла бы опираться в себе самой. («Пошла» от «идти», а не от «пошлость», хоть от нее господь миловал!)
Мне очень жаль, что ты не смог ничего написать о себе из того, что я не знаю и не угадываю. А знаю я тебя очень хорошо. О тебе — мало. Был ли в поликлинике насчет шеи, что тебе сказали, как лечат, помогает ли? У меня, кстати, эти дни она тоже болела ужасно, ни с того, ни с сего, или это твоя боль передалась мне на расстоянии, или это родство шей и их нагрузок, не знаю, во всяком случае у меня уже прошло, само собой.