Царская чаша. Книга I - Феликс Лиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Да что это я! Кто я! Никто, такая же добытая им дичь, конь или кинжал, чаша хмеля, желанная, пока не выпита досуха… Да что это я, кто я такой, и что мне, коли государю захочется другого вина испробовать! Моя служба ему от того не изменится, и поднесу ему сам эту чашу, коли потребует. Со всей красой, как только смогу!". И понеслось дьявольским вихрем уж вовсе дикое, на одного юнца глядючи, которому Иоанн, смеясь, велел себе в глаза прямо смотреть и ответствовать тоже прямо… Проще некуда ведь яду ему всыпать, и до ложа царского не допустить вновь, если, на беду свою, царю полюбится, а после, после – известно что, каждому понятно, чьих то рук дело, и будет кравчему, уж верно, не петля простая за такое ослушание. Завизжала кровавая мешанина, и огонь, и смола, и пасти страшных палаческих орудий со всех сторон, и Федька зубы стиснул, ногтями в ладони сжатые впиваясь, себя к разуму возвращая. Голос Иоанна, как раз вовремя, отпускал новобранца. Отпустил и приказного дьяка с его столбцом-свитком.
– Рановато ему к Вяземскому, как думаешь, Федя? Испортят, черти… Пятнадцати годов нету. Хоть и ладный, бестия, и ликом сияет, и прыти изрядно. Имя запомнил? Князя Трубецкого родня по матери.
– Молодого? Фёдора Михалыча? Отчего ж не при нём тогда? С Москвы начать решил, значит, мелковат ему Болхов, да полк дядькин. И в самом деле, прыти много!
– Ишь, яду-то! Чего это ты, Федя? – отвечал государь на редкость благодушно.
– А того, что все Трубецкие – в земщине, кто знает, отчего мать его в погребе запирала да сюда не пускала! Только ль от малолетства да жалости?
– В земщине, верно, но служат исправно и в советники мне не просятся. Бабье дело – жалеть, а мужское – на своём стоять. Молодец отрок, нам такие надобны… А ещё говорят, я – недоверчивый, напраслиной грешу на каждого!
Федька молчал, оробев его как будто притворным негодованием, зная уже, как скоро оно может стать опасным. Но Иоанн продолжал:
– Ну и славно, Федя! И не надо верить никому, довольно, что царь ваш такой непутёвый. Чего не угляжу, чего по слабосильности сердечной не почую, то вы приметите и мне доложите. На то вы мне и надобны, мои верные!.. Завтра отведёшь его сам к Буту в мастерскую, и к Яковлеву после. Пусть при царевиче Иване в рындах походит покуда. И последи, Федя, чтоб научался всему, как надо… – Иоанн обернулся на Федькин вздох некого удивления, со смехом обводя в воздухе рукой плавно вкруг его фигуры: – Красу как блюсти, охальник! Не про то я. Эвон, об чём думаешь. На конюшне, что ли, тебя выпороть…
Властность в его глубоком голосе, тихо рокочущая лаской, была одобрительным разрешением порыва. Федька прижался к руке государя, спокойной и горячей, улыбающимися невыразимым облегчением губами.
– А чего же и не подумать… Пост кончился, а мы, однако, живые.
– Ой, договоришься! Чай, обе ладони не об тот меч истёр, паскудник, покуда мы тут стараемся, гвардию, вишь, набираем. А что, мальчишка понравился? Видал я, как тебя прознобило. Хочешь, себе забирай! М?
Федька отпрянул, с испугом и изумлением неподдельными.
– З-зачем, что ты? На что он мне?!
Иоанн, склонив голову к плечу, рассматривал его отчаяние, и, видно, решив, что мучить его довольно, без улыбки, но всё так же тепло, наказал распорядиться о вечерней трапезе.
Было это день всего назад. И до сих пор Федьку донимали всякие чумные видения.
– Добыл, что просил?
Роскошные пыльные одежды спадали на пол.
– Добыл, Фёдор Алексеич, – Сенька подбирал их и набрасывал на ширму, чтоб после привести в порядок и развесить. Оставшись голым, Федька потянулся, и направился в крохотную отдельную мыленку, где как раз можно было вдвоём развернуться, на ходу отдавая стремянному серьги и кольца, что сперва забыл снять.
Сенька помог ему ополоснуться и вытереться, и распахнул дверь, впуская побольше света и воздуха.
– Арсений, доколе будешь очи долу держать? Или страшилище я какое? Или никогда с мужиками в бане не был? Выведешь ты меня из терпения.
– Бог с тобой, Фёдор Алексеич! Скажешь тоже, страшилище…
– Ну а чего тогда! Намотался по солнцу нынче, морда так и горит… Давай сюда, – Федька принял от него подносик, и сам смешал в плошке снадобье из простокваши, мёду и маслица розмаринового, накапав оную драгоценность из серебряной стопки. – Спрашивали, зачем? Кто, повар сам?
– Ну как же! Про розмарин – особенно.
– Что отвечал? – расслабленно любопытствовал Федька, привалившись чистой спиной к прохладной деревянной стенке и белея в тени покрывавшим лицо снадобьем.
– Что всегда: их дело – кухня, государев кравчий Фёдор Алексеич Басманов приказал ему доставить.
– Вот и славно. А что, Арсений, нет ли на подворье здешнем девицы пригожей?
– Фёдор Алексеич!
– Ни одной?! Ну, а ежели б я тебе, скажем, голубку нашёл? Одичаешь ты со мной тут, а дело-то, я вижу, ви-и-жу, ко всему подошло! – хохоча на укоризненные увёртки пунцового убегающего стремянного, Федька непристойно показывал рукою, в локте согнутой а вверх подлетевшей, куда подошло дело и какой величины. – А я ведь не шучу, Сень! Хорошенькую добуду, весёлую, смышлёную… Ой, а может, тебе и не девки вовсе нравятся? Говори смело, со мною можно!
– Полно глумиться, Фёдор Алексеич, ну куда мне тут… жениться?! – взмахивая вокруг руками, как мог, отбивался Сенька от этих приставаний.
– Не хочешь жениться – не будем, а те так устрою… вечерочек. Ладно, – примирительно, задыхаясь слегка, подытожил Федька, которого свои же подковырки довели до нечаянного похотения, и почуял он, что сдохнет, коли не утолится тут же, – ступай отсюда, сам умоюсь!
Наспех наплескал из кадушки в лицо, отирая с него скользкую вкусную личину, бросил ею перемазанную руку вниз, сжал горящий нещадно, гудящий уд, и быстро-быстро добывать принялся услады, помыслить даже успев, что ладони так не сотрёшь,