Сочувствующий - Вьет Тхань Нгуен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, лучше назвать вас не гостем, а пациентом, сказал комендант, внося еще одну поправку. Вы побывали в дальних странах и подверглись влиянию опасных идей. Нельзя допускать заразные идеи в страну, где к ним не привыкли. Подумайте о людях, проживших столько лет в изоляции от чужеземных идей. Заражение ими может стать для неподготовленных умов настоящей катастрофой. Взгляните на это с нашей точки зрения, и вы поймете, что мы вынуждены держать вас в карантине до тех пор, пока не исцелим, хотя нам и больно заставлять нашего собрата-революционера терпеть такие лишения.
Я принимал его логику, пусть и с некоторым трудом. У них были причины относиться с подозрением ко мне, всегда вызывавшему подозрения у других. И все-таки я не мог избавиться от мысли, что год в одиночной камере, откуда меня, бледного и моргающего, выпускали для разминки всего на час в день, – это немного чересчур, о чем мне уже доводилось говорить коменданту на наших еженедельных встречах, где он критиковал мое признание, а я, в свою очередь, критиковал себя. Должно быть, он тоже об этом помнил, поскольку, не дав мне ответить, добавил: я знаю, что вы хотите сказать. Я ведь уже объяснял вам раньше: как только мы сочтем ваше признание удовлетворительным, основываясь на чтении ваших записей и вашей самокритике, отраженной в моих отчетах комиссару, вы перейдете к следующей и, надеюсь, последней стадии вашего перевоспитания. И вот теперь комиссар считает, что вы готовы к исцелению.
Правда? Мне еще предстояло познакомиться с этим безликим человеком. Никто из заключенных его не знал. Они видели его только в общем зале на еженедельных политических лекциях – он и читал их, сидя за столом на небольшой сцене. Я не видел его и там, потому что лекции эти, согласно словам коменданта, предназначались всего-навсего для начального образования явных реакционеров, марионеток, чьи мозги промыты десятилетиями идеологической обработки. Безликий освободил меня от этих примитивных занятий. Взамен мне велели писать и размышлять, чем и ограничивались все мои повинности. Комиссара я видел лишь в те редкие моменты, когда поднимал взгляд в своем крошечном дворике для прогулок и замечал его далекую фигуру на балкончике бамбуковой хижины, построенной на вершине большего из двух холмов, возвышающихся над лагерем. Хижина коменданта стояла на меньшем холме, а охранники квартировали на склонах. У подножия холмов сгрудились кухня, столовая, арсенал, уборные и склады охраны, а также одиночные помещения для особых случаев вроде меня. Забор из колючей проволоки отделял этот внутренний лагерь от внешнего, где медленно гнили заключенные – бывшие военные, чиновники и сотрудники службы безопасности павшего режима. Рядом с одной из калиток в этом заборе, с внутренней стороны, находилась будка для свиданий с родными. Сами узники в целях выживания превратились в эмоциональные кактусы, но их жены и дети неизменно плакали при виде своих мужей и отцов, с которыми встречались не чаще двух раз в год, поскольку добираться сюда из ближайшего города приходилось долго и притом на перекладных – поезде, автобусе и мотоцикле. Внешний лагерь за будкой был отгорожен от окружающих нас унылых равнин другим проволочным забором, а вдоль него торчали сторожевые вышки, откуда часовые в шлемах могли наблюдать в бинокль за посетительницами и при этом, как поговаривали узники, услаждать себя известного рода развлечениями. С высоты комендантского двора открывался вид не только на эти вуайеристские гнезда, но и на изрытую ямами пустошь и окаймляющие ее вдали голые деревья – лес зубочисток, над которым зловещими черными клубами проносились стаи ворон и летучих мышей. Я всегда останавливался тут, прежде чем войти в дом, и не отказывал себе в удовольствии полюбоваться зрелищем, не доступным мне во время пребывания в одиночке, где я пока не столько исцелялся, сколько запекался под тропическим солнцем.
Вы постоянно жалуетесь на продолжительность вашего визита, сказал комендант. Но ваше признание – необходимая прелюдия к исцелению. Не моя вина, что вы писали его целый год, да и то, на мой взгляд, не слишком преуспели. Все, кроме вас, уже признались мне, что были клевретами мирового империализма, зомбированными солдатами, бездушными кровопийцами, угодливыми компрадорами либо продажными палачами. Какого бы мнения вы ни были о моих умственных способностях, я знаю: эти люди просто говорят мне то, что я хочу услышать. Вы же, напротив, не желаете говорить мне то, что я хочу услышать. Это потому, что вы очень умны или очень глупы?
Я все еще был слегка ошеломлен – бамбуковый пол качался под моим бамбуковым сиденьем. Мне всегда требовался почти час, чтобы заново привыкнуть к простору и свету после сумрака и тесноты изолятора. Что ж, сказал я, поплотнее запахиваясь в лохмотья своего разума, полагаю, неосмысленная жизнь не стоит того, чтобы ее прожить. Так что спасибо, товарищ комендант, что дали мне возможность осмыслить мою жизнь. Он одобрительно кивнул. Кому еще доступна такая роскошь – просто писать и размышлять, ни на что больше не отвлекаясь? – продолжал я. Мой сиротливый голос, который в камере отделился от меня и говорил со мной из затянутого паутиной угла, теперь вернулся. В каких-то отношениях я умен, в других – глуп. К примеру, мне хватает ума на то, чтобы принимать вашу критику и редакторские поправки со всей серьезностью, однако я слишком глуп, чтобы понять, отчего мое признание не соответствует вашим высоким стандартам, хотя я переписывал его столько раз.
Комендант посмотрел на меня сквозь очки, увеличивающие его глаза вдвое против обычного: десять лет в сумраке пещеры сильно притупили остроту его зрения. Если бы ваше признание было сочтено удовлетворительным, комиссар уже разрешил бы вам перейти к тому, что он называет вашей устной экзаменацией, сказал он. Но, на мой взгляд, результату того, что он называет вашей письменной экзаменацией, явно недостает искренности.
Разве я не признался во многом, комендант?
По сути – возможно, но не по стилю. А ведь стиль в признаниях не менее важен, чем суть, как показали нам наши товарищи хунвейбины. Все, чего мы хотим, – это определенный способ обращения со словами. Сигарету?
Я скрыл облегчение, небрежно кивнув. Комендант воткнул дротик сигареты в мои потрескавшиеся губы, затем дал мне прикурить от моей собственной, экспроприированной им зажигалки. Я вдохнул, кислород табачного дыма наполнил складки моих легких, и мои руки перестали дрожать. Даже здесь, в последней версии, вы цитируете Дядюшку Хо только однажды. Это лишь один из многих симптомов, говорящих о том, что вы предпочитаете иностранную культуру и интеллектуалов нашим отечественным традициям. Почему?
Я растлен Западом?
Именно. Не так уж трудно было в этом признаться, правда? Любопытно, отчего же тогда вы не вкладываете это в свою рукопись. Я понимаю, почему вы не цитируете “Как закалялась сталь” или “Следы в заснеженном лесу”: эти книги не могли попасть к вам в руки, хотя их читал любой представитель моего поколения родом с Севера. Но не процитировать То Хыу, нашего величайшего революционного поэта? И цитировать вместо этого желтую музыку Фам Зуи и “Битлз”? Кстати, у нашего комиссара есть коллекция желтой музыки – он хранит ее в чисто исследовательских целях. Предлагал послушать и мне, но нет, спасибо. Зачем я буду пачкать себе слух этим декадентством? Сравните ваши дешевые песни и стихи То Хыу – например, “С той поры”, которое я прочел еще в школе. Он пишет, как “свет истины сердце мое озарил”, и в точности так повлияла на меня революция. Я взял его книгу с собой в Китай, когда поехал туда на боевую подготовку, и как же она меня поддерживала! Очень надеюсь, что свет истины прольется и на ваше сердце. Но мне вспоминается и другое его стихотворение, о богатом мальчике и сыне прислуги. Закрыв глаза, комендант произнес: