Краткая история семи убийств - Марлон Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно, а эти чайки слышат, о чем я думаю? Может, этим они снаружи и занимаются? Слушают мои мысли и посмеиваются… Может, на птиц так действуют яды-пшикалки от мух и тараканов? Дай им волю, так они бы, глядишь, порвали мне кожу и всю меня поклевали. Ненавижу этих гребаных птиц. А еще не знаю, как мне последнее время быть со всеми этими чаковскими словечками. Я их называю «чакизмы». Наступает какой-то момент, когда мужик въедается тебе в поры и как бы давит сверху. Живет поверх тебя.
Чака дома нет. Тахта такая милая, приятная на ощупь. Я на ней засыпаю все время, в отличие от кровати. Там я ночами в основном просто лежу головой на косматой груди Чака и слушаю его сердце: перестанет оно стучать или нет.
Надо бы, несмотря на то что уезжаем, в этом доме прибраться. Ну и что, что переезд в конце следующего месяца. Я бы что угодно отдала, чтобы смотаться отсюда в декабре. Хочу белое Рождество. Просто мечтаю о белом Рождестве. И даже не обязательно белом, главное – далеком. Чем быстрее я уберусь из этой богом проклятой страны, тем лучше. Когда Чак рассказал мне, что родом он из Арканзаса, я, кажется, спросила его: «Это рядом с Аляской?» А он в ответ спросил, люблю ли я белых медведей и лесорубов. Не понимаю, что он имел в виду. Я потерла ему живот и сказала, что у меня уже есть большой медведь, которого я люблю, но это его как-то не рассмешило. Странные они, мужики-американцы. Тонких шуток не воспринимают, а над всякой фигней готовы хохотать до упаду… Ну вот, опять я рассуждаю на америкосовский дерьмовый манер, рассуждаю, как он. Буду-ка я сегодня любить его волосы. Завалюсь на мягкую тахту, прикрою глаза и стану думать о его волосах. И как что паковать.
Они вкусили сполна, сыты по горло этой опереткой под названием «правительство». Забавно: дом стоит так далеко от дороги, прямо у моря, которое неуемно рокочет под безумный галдеж этих пернатых бестий за моим окном, а шум транспорта все равно как-то сюда проникает. Вот сейчас чертов гудок клаксона перебил мои мысли. «Пора давать деру отсюда», – сказал его начальник. Довольно терпеть это правительство и этого Майкла Мэнли, сосущего деньги из бокситных компаний, как будто они и без того не помогают его стране. «“Алькорп”, язви его, преобразил этот гребаный захолустный остров, но железную дорогу они, понятное дело, так и не построили, хотя деньги, безусловно, использовали с выгодой для себя. А взять другие вещи – школы, современное жилье, водопровод, канализацию? Это же пощечина, просто пощечина – вымогать налоги поверх того, что мы уже делаем для этой страны. И эта пощечина – первый выстрел, раскатившийся по миру: теперь Ямайка все верней скатывается к коммунизму, помяни мои слова. Национализация – это всегда лишь первый шаг. И как только этот долбаный народец может желать продолжения власти ННП? Для меня это, йёптыть, просто загадка, пупсик». Эту свою короткую тираду Чак выдает так часто, что я могу пересказать ее чуть ли не дословно, со всеми пикантными прилагательными. «А как, ребята, быть с тем сделанным вашими стараниями битумным озером, годным только для того, чтобы ганмены скидывали туда трупы, которые исчезают там без остатка?» – спрашиваю я. Иногда мне приходится напоминать ему, что даже у этой вагины в трех футах к северу есть мозг. Но даже американскому мужчине не по нутру, когда женщина слишком умна, особенно женщина из третьего мира, которую он считает за правило поучать и образовывать. Тахта эта мягче, чем я припомню.
Два года со времени выборов. Ямайка никогда не становится хуже или лучше, она просто изыскивает способы оставаться прежней. Страну не изменить, но, быть может, есть возможность измениться самой. Не знаю, кто так думает. Я с думаньем завязала, откровенно вам говорю. Каждый раз, когда я думаю, то концовкой непременно или взрыв автобуса, или я смотрю в дуло пистолета. Блин, так это же я трясусь, а не тахта. То есть, гм, софа. Черт возьми, этот человек меня меняет. Мне нравится своим видом показывать, что мне это не нравится. Хотя вряд ли я обвожу его вокруг пальца. Всякий раз, когда Чак куда-нибудь со мной выходит, он смотрит на это как на личную победу, потому что, сказать по правде, я его этим не балую. Звучит, конечно, резковато. Надеюсь, что не чересчур. Я даже не упомню, как мы с ним от «привет-пока» доросли до совместных вылазок, причем по его, а не по моему настоянию.
Высчитывание и рассчитывание – опасная вещь. Оно заставляет оглядываться назад, а это тоже опасно. Если будешь этим заниматься, то, не ровен час, мысленно с ней сблизишься – той мыслью, которая изначально толкала тебя вперед от себя. Не знаю; я поклялась, что улягусь на эту чертову тахту с целью, чтоб перестать думать. Скорей бы он пришел… Вот дуреха: ты же только что хотела, чтобы его здесь не было? Буквально пять минут назад – я ж здесь рядом была, все слышала. Такое вообще с людьми бывает? Чтобы они хотели быть с кем-то постоянно – ну, скажем, бо́льшую часть времени – и одновременно быть наедине с собой? Не через стеночку-перегородочку, а именно одновременно, все время? Я вот хочу быть одна, но нуждаюсь в том, чтобы одной не быть. Жаль, что Чак не из тех, кому это можно доходчиво объяснить. Обычно я просто включаю радио и даю ему заполонить дом – в нем шум, люди, музыка, компания, на которую я не обязана реагировать, но знаю, что она есть. Вот так бы и с настоящими людьми. И чтобы они так со мной. Где такой мужчина, с которым я могу быть, но которому от меня не нужно, чтобы я в нем нуждалась? По-моему, я не соображаю, о чем говорю. Нужда – единственная причина, по которой я здесь, вот прямо здесь и сейчас в этой комнате. Ой, ну не сука ли, а? Я ж сегодня готовлюсь любить его волосы…
Сегодня я буду любить все звуки, которые он издает во сне. Всхрапы, причмокивания, присвисты заложенной ноздрей. Мямленье, скомканные фразы, стоны. Американские пуки. Отдельную часть ночи – в третьем, четвертом часу – я могу задавать вопросы, и он будет на них отвечать; из этих его ответов я знаю, что он не уверен, как меня встретит его родня, хотя мама у него золотая, прямо-таки золотенькая. Все его звуки я знаю потому, что никогда не сплю. Бодрствую всю ночь, потом сплю весь день – есть такая порода женщин, не помню, как называется. Женщины вроде меня не засыпают никогда. Мы знаем, что ночь нам недруг. Ночь творит какие-то дела, приводит каких-то людей, поглощает тебя. Ночь никогда не повергает тебя в забытье; она входит в твои сны, чтобы заставить о чем-то вспомнить. Ночь – игра, в которой я выжидаю, отсчитываю, пока в окне не начинает различаться розоватая полоска, и тогда я выхожу наружу, смотреть, как солнце поднимается над морем. И поздравляю себя за то, что сдюжила, потому как каждую ночь я занимаюсь божбой. Еженощно.
Прошлой ночью я поняла, что могу убить кого угодно, даже ребенка. Во всяком случае, мальчика; насчет девочки не знаю. То, что не спишь, не означает, что ты не видишь снов; мать мне об этом как-то не рассказывала. Прошлой ночью я могла бы убить ребенка. Там были такие ворота – никакущие, ржавые, – но я понимала, что обязана в них пройти. «Единственный путь вперед – это насквозь». Кто такое сказал? В общем, мне надо было через них пройти, а иначе гибель: меня выпотрошат, постругают на ломти от шеи до срамных губ, и все это время я буду истошно вопить, так что через гребаные ворота пройти просто необходимо. А в воротах стоит такой вот ребеныш, как из фильмов, где непонятно, мальчик это или девочка. Кажется, белый, но не как кожа, а как белье. И одновременно с тем я вижу, что на белом будильнике без пяти два, и четыре стены вокруг меня, и два окна, и даже небо снаружи, но вижу и те ворота, и слышу, как храпит Чак, но также вижу и ребенка, а когда смотрю вниз, то замечаю, что там, где у меня ноги, иссеченная кожа. На месте, где должны быть ступни. Я захотела в те ворота войти, но тот ребенок их перегородил и смотрит на меня не угрожающе, а эдак уверенно, с дерзким нахальством – Чак сказал бы «залупасто». Со мною нож. И вот я его вытаскиваю, хватаю ребенка за волосы, а поскольку кровь голубая, то мне не холодно и не жарко, и я вонзаю нож снова и снова, и он с каждым разом проходит в кожу, как в натянутый барабан, но не туда, куда я целюсь, а ребенок вопит и смеется, вопит и смеется, и мне остается единственно отпилить ему голову и выбросить. Я бегу к воротам, а сама кричу, кричу криком. А затем просыпаюсь. Хотя я не спала.