Часть целого - Стив Тольц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он опять плакал в кровати.
Потом смотрел на меня.
Потом стал сидеть у окна. Не знаю точно, когда и зачем он облюбовал этот пост, но к своим обязанностям относился добросовестно. Половина лица высовывалась на улицу, другая половина скрывалась в сбитых в кучу занавесях. Нам стоило бы обзавестись подъемными жалюзи — прекрасным сопутствующим приспособлением при острых приступах паранойи: ничто не создает такой таинственности, как узкие линии тени на лице. Но что он мог видеть из окна? В основном тыльную сторону чьего-то дерьмового жилья. Ванны, кухни, спальни. Ничего интересного. Жующего яблоко мужчину в исподнем с бледными костлявыми ногами, ругающуюся с кем-то невидимым и одновременно красящую губы женщину, пожилую пару, чистящую зубы непослушной немецкой овчарке, — и все в таком роде. Отец смотрел на это мрачными глазами. Но то была не зависть — я был уверен. Ему никогда не казалось, что трава у соседа зеленее, чем у него. Разве что более жухлая.
Все вокруг продолжало мрачнеть. Его настроение оставалось мрачным, лицо было мрачным. Речь — мрачной и зловещей.
— Поганая стерва! — как-то сказал он в окно. — Мерзкая дрянь!
— Кто? — спросил я.
— Сука, что живет напротив и подглядывает за нами.
— Это ты подглядываешь за ней.
— Только чтобы знать, не подглядывает ли она.
— Ну и как?
— Сейчас нет.
— Так в чем проблема? — поинтересовался я.
Проблема была вот в чем. Обычно он был забавным. Да, я всю жизнь на него жаловался. Но мне не хватало его прежнего. Куда подевалась его добросердечная нечестивость? Вот что было в нем забавным. В затворничестве кроется истеричность. Бунт — нечто такое, от чего надорвешь от смеха живот. Но плач редко бывает забавным, а антисоциальная ярость никогда не вызывает усмешки — во всяком случае, у меня. Теперь отец без всякого чувства юмора целый день держал занавеси закрытыми, и в квартиру не проникал свет. Утро не отличалось от полдня, не осталось никаких сезонных различий. Все изменения происходили только во мраке. И какие бы грибы не зарождались в его психике, они бурно разрастались в этом темном, сыром месте. Вот это уже было совсем не забавно.
Как-то вечером я пролил на кровать кофе. Клянусь, не вру — в самом деле кофе. Но жидкость просочилась сквозь простыни на матрас, и пятно стало похоже на мочу. Я подумал, Анук так и решит, что это моча. Сорвал с кровати простыни, полез в шкаф за новыми, но там их не оказалось.
— Где все простыни? — спросил я отца.
— Снаружи.
Мы жили в квартире, и у нас не было никакого «снаружи». Я задумался и пришел к пугающему выводу. Пошел проверить и раздвинул шторы. Внешнего мира не оказалось. Мой взгляд уперся в простыни. Отец развесил их на окнах с внешней стороны, словно белые хлопающие щиты, видимо, для того, чтобы скрыть нас от любопытных глаз. Но нет, они были не белыми. На белой ткани проступали знаки. С внешней стороны было написано красным: «Мерзкая дрянь».
Дело было плохо. Я это понимал.
Снял простыни и спрятал вместе со своими, на которых была моча. Разве я говорил, что ее там не было? Ну ладно, признаю: была (но мой случай был далек от тех, когда дети пачкают постель, чтобы привлечь к себе внимание, у меня так проявлялся страх перед родителями).
Чтобы молиться, не обязательно верить. Молитва больше не символ веры, а скорее нечто искусственно привитое кино и телевидением, наподобие поцелуя под дождем. Я молился за выздоровление отца, как юный актер: на коленях, сжав ладони, склонив голову и закрыв глаза. Я даже поставил за него свечу — не в церкви, до этого не дошло — поздно вечером на кухне, когда его ночные бормотания достигли лихорадочного накала. Я надеялся, свеча окутает его неведомым, плотным покровом…
Анук была рядом — чистила кухню с пола до потолка и приговаривала, что работает не только за зарплату, но ждет похвалы и, призывая в свидетели мышиные какашки и тараканьи гнезда, повторяла: своими усилиями она спасает наши жизни.
Отец растянулся на диване, закрыв ладонями лицо.
Анук перестала убираться и стояла на пороге.
Он почувствовал, что она на него смотрит, и крепче надавил ладонями на глаза.
— Мартин, черт возьми, что с тобой происходит?
— Ничего.
— Хочешь, я тебе скажу?
— Господи, не надо!
— Ты упиваешься жалостью к себе. Ты разочарован. Твои желания не осуществились. Ты считаешь себя особенным и заслуживающим особенного обращения, но начинаешь понимать, что никто в мире не разделяет твоего мнения. Ситуация осложняется тем, что прославился твой брат и его превозносят, как бога, хотя богом ты считаешь себя, и это повергает тебя в бездонный колодец депрессии, где темные мысли, подкармливая друг друга, разъедают тебя. Паранойя, мания преследования и, по-видимому, импотенция. Скажу тебе вот что: тебе надо как-то выбираться, пока ты не сделал чего-нибудь такого, о чем будешь сожалеть.
Слушать это было мучительно, словно наблюдать, как кто-то поджигает шутиху, но, вглядевшись, вдруг понять, что это не шутиха, а неразорвавшийся снаряд. Только отец не был неразорвавшимся снарядом.
— Перестань клеветать на мою душу, стерва.
— Мартин, любой другой поспешил бы от тебя убраться. Но кто-то должен тебя вразумить. Кроме того, ты пугаешь сына.
— С ним все в порядке.
— Ничего подобного! Он мочится в постель.
Отец приподнял голову над диваном так, что я видел только его редеющие волосы.
— Джаспер, поди сюда!
Я подошел к волосам.
— Джаспер, нет ли у тебя депрессии?
— Не знаю.
— Ты всегда такой спокойный. Это только фасад?
— Не знаю.
— Что тебя гложет, Джаспер?
— Ты! — закричал я и бросился в свою комнату.
Тогда я еще не понимал, что неуравновешенное состояние отца могло направить меня по той же кривой дорожке.
Вскоре после того вечера Анук, желая поднять мне настроение, повела меня на Большую пасхальную ярмарку. После скачек, фокусников и другой ерунды мы пошли посмотреть, как оценивают домашний скот. И я, глядя на животных, притворился, что у меня приступ хронического нарушения равновесия, — так я развлекался в последнее время: натыкался на людей, запинался, падал в витрины магазинов и все такое прочее.
— Что с тобой? — закричала Анук, хватая меня за плечи.
— Не знаю.
Она стиснула мне руки.
— Ты весь дрожишь.
Так оно и было. Мир вертелся передо мной, ноги подгибались, как соломинки. Тело сотрясалось и больше не подчинялось мне. Я довел себя до ручки, наигранная болезнь овладела мной, и на минуту у меня вылетело из головы, что я здоров.