Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б годом раньше кто-то предсказал весну и лето несравненной солнечности, люди сказали бы, что отдали б за это свою правую руку. (Тим Келли ребенка малого отдал бы.) Но из-за ущербности сотворенного даже рай сделался однообразным, и вскоре жара как диковина исчерпала себя. В приходе возникло новое поветрие сахарских жалоб, и в лавке у Клохасси Мари Мулви предложила Господу подправить Его работу: “Пусть бы забрал солнце на пару деньков к тем, кому оно потребно, а потом привел обратно”.
В порядке пасторского долга Отец Коффи навещал Анни по нескольку раз в неделю. Она, как и все прочие, прилежно посещала службы, однако религию держала в себе крепко запрятанной и внятно дала понять, что ничьих молитв за себя не желает. Никаких посетителей из Легиона[121], никаких розариев, никаких священных свечек. “Люди умирают, я умираю” – таков был ее тезис философии жизни, лаконичный и личный, и надо отдать должное Отцу Коффи, он никаких подковерных игр, чтобы обойти это, не устраивал. Наносил свой визит – “Как мы сегодня, Анни?” – “Все еще умираю, Отче, а вы как?” Садился выпить чаю с печеньем, смахивал тылом ладони крошки со штанин и рассказывал ей о других прихожанах, кого навещал, и тем держал ее в курсе окрестных недугов, в основном давнишних, о каких ей было известно по аптечным делам ее. Вот это осведомление – его способ сказать Вы все еще среди нас, и она это понимала, сдается мне, и слушала, и время от времени, если одолевал ее внезапный сон от лекарств или утомления, он приостанавливал новости и ждал, а когда она, вздрогнув, возвращалась, он без лишних слов продолжал и в том был воплощением христианина.
Меня обо мне он не расспрашивал и о состоянии моей души отчета не требовал. У алтарной ограды я пред ним более не возникал. Однако, пожив в этом приходе, Отец Коффи постиг мудрость, какой располагают немногие священники, а именно: оставь в покое.
Доктор Трой, разумеется, заходил ежедневно. Смотрел на меня так, будто я кресло не в той комнате. Когда он появлялся, я выходил, а затем, удаляясь, Доктор одарял меня в коридоре все тем же взглядом. Вид у него был всеведущий и всесудящий, как у Бога из Ветхого Завета. Закон сохранения сокровенного о пациентах под усами придавал Доктору ледяной вид. Я не обращал внимания. Ценил то, что он пристально следит за Анни, и, если честно, пугался, пугался, когда она повертывалась, когда голова ее запрокидывалась во внезапном сне или когда боль шла в обход лекарственных кордонов и до прибытия подкрепления ей оставалось еще два часа.
Случались и недолгие просветы. Я приходил, Анни в серебристо-серой кофте усаживалась и глядела так, будто прибыла на тележке с пони к одному из величественных пейзажей, каких не счесть в Керри. Возникала в ней легкость, и из-за давешних болей это казалось странным. Она видела мою растерянность, но говорила, что даже боли иногда надо отдыхать, и цитировала закон Феликса Пилкингтона: “Жизнь – комедия с осколками печали”. Увидев ее в такие минуты, можно было попасть в ловушку и решить, что грядет исцеление. Она просила раздернуть тюль и впустить внутрь весь внешний день.
В ту испанскую весну ввиду кажущейся нехватки воздуха все окна в Фахе стояли открытыми, но когда отодвигал шторы, казалось, будто впускаешь внутрь не только воздух, но и континентальное солнце, и никто б не удивился, если б его назначали по рецепту.
В один такой день Анни улизнула от боли. Когда я поднялся по лестнице, она прибиралась. Хотела навести порядок, перед тем как Маккарти придет вывозить ее в морг, пояснила она. Мы вместе опорожнили шкафы и ящики комодов. С генеральской сметкой она разделяла и властвовала – что выбросить, а что отдать миссис Куилли, главной артерии Фахи, питавшей благотворительные организации в городе.
И, возможно, из-за всего этого, из-за природы времени и его войны с памятью, из-за того, что, как я теперь понимаю, человек, приближаясь к концу, навещает свои начала, Анни Муни вскоре покончила с разбором одежды, уперлась обеими руками в стол и произнесла то, чего, думал я, никогда от нее не услышу.
– Расскажи мне о нем.
Не могу утверждать, что провидел, как все сложится дальше. Перемкнуты провода наших мозгов, и лишь после того, как что-то происходит, мы осознаем, что это предвидели. В этой жизни я-так-и-знал и я-так-и-не-знал в конечном счете одно и то же, поскольку ни в том ни в другом случае ни на что не влияешь. То, что случилось дальше, сотворил не я. Ни впрямую, ни косвенно не намекаю я на это. Я оставался на своем положении гостя, посетителя, приготовителя чая и тостов, опорожнителя шкафов и находил утешение, вписываясь во все это малым кусочком головоломки.
Я рассказал Анни о Кристи. Рассказал о его прибытии в дом моих прародителей, о его работе с подписным листом, о наших вечерних поездках в поисках Младшего Крехана, а также о том, как Кристи пел у нее под окнами.
– Я помню, – произнесла она.
– Мы следили за занавесками – вдруг шевельнется.
Она не сказала, что стояла внутри в одной ночной сорочке. Не сказала, что от уличной серенады в ее честь, как в книгах, сердце у нее затрепетало. Но сообщила все это взглядом. А затем ее осенило.
– Ты ему рассказал.
– Пришлось.
Она поморщилась в улыбке, и в глазах ее пробежала волна.
– Простите.
– Ничего. Он же твой друг.
Я поведал ей, что он о ней расспрашивал. Но она разговор не поддержала и не спросила, что́ он говорил, и ни разу не нарушил я правила нашей договоренности и не спросил, можно ли ему повидать ее. Существовала граница, и я к ней не приближался. Когда б ни заканчивал я говорить о нем, Анни суждений не выносила. Она слушала. Все впитывала, но ощущалось так, как бывает, если знаешь, что дочитываешь последние страницы толстой книги и последние эти фрагменты нужны, чтобы дополнить картину.
И оно случилось в доме у прародителей несколькими вечерами позже.
В саду, где-то между закатом и появлением бархатных летучих мышей, в самом разгаре был шашечный турнир. К этой игре Дуна питал неистощимую страсть. Играл быстро и находил извращенное удовольствие в повторах ошибок из предыдущих игр, какие распознавал через миг после того, как совершал. Еси-небеси. У него было две дамки на одну у Кристи, и шашечная доска в эндшпиле утратила свои линейные габариты и превратилась в некое текучее преследование, какое могло бы продолжаться вечно, если б не затрезвонил телефон.
Официально Суся турниром не интересовалась, но заняла обзорную позицию и посматривала за игрой мужа под метрономное вязание, какое уже не требовало Сусиного внимания. Когда зазвонил телефон, она закончила ряд и отложила спицы. В те дни время все еще сохраняло эластичность, а потому к телефону не бегали. Он продолжал звонить, пока до него не добирались. Либо новости из Керри, либо сообщение для кого-то из соседей. Дом служил почтовым отделением до востребования, где можно было оставить реляцию, на полочке возле аппарата имелся блокнот с неочиняемым огрызком карандаша, и Суся развила у себя привычку подносить левой рукой карандаш ко рту и слюнявить его языком, готовясь записать вести, пока правая рука ее снимала трубку.