Счастливые несчастливые годы - Флер Йегги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фредерика знала о моих утренних прогулках. Каждый день я вставала в пять часов, когда моя соседка еще спала. Пансион словно был овеян ветром из подземных глубин, жизнь в нем загнивала, хоть и обновлялась. Я бесшумно проскальзывала мимо ее кровати в умывальную, крошечную комнатку с двумя громадными умывальниками, одним для немки, другим — для меня. Часто нам приходилось умываться одновременно. Фредерика не могла умываться вместе с соседкой, они договорились делать это по очереди. Но сейчас у Фредерики нет соседки. За блестящие и разносторонние успехи ей дали отдельную комнату. Я в этом не нуждалась: если надо было умываться в чьем-то присутствии, это меня не коробило, не казалось чем-то неприятным или из ряда вон выходящим. Да и как может быть иначе, если постоянно одеваешься и раздеваешься в присутствии соседки — изо дня в день, из семестра в семестр, из года в год? Мы даже ноги мыли в умывальнике, но Фредерика и это не смогла бы проделать в присутствии соседки. Мылись мы торопливо, как солдаты или каторжники. А душевая была одна на всех, и туда выстраивался длинный хвост.
Мыться по очереди с моей соседкой было бы затруднительно: немка растягивала мытье на целую вечность, да еще подолгу разглядывала себя в зеркале, висевшем над умывальниками. Она разговаривала с зеркалами. Ведь если заговоришь с ними, они отвечают. К тому же за умыванием я болтала с немкой больше обычного, в эти минуты она была мне даже симпатична, со своей приятно пахнувшей кожей и чуть толстоватыми икрами. Наверно, ее заставляли лазать по горам, чтобы тренировать ноги. Я видела, как маленьких девочек прямо тащили вверх по склону, до самой вершины. Щиколотки у нее были тонкие, и все же в ней еще оставалось что-то грубое, кряжистое, что-то похожее на бурша, как я говорила ей по-немецки, — на здоровенного парня. Вечером, когда она ложилась спать, казалось, будто она собралась на ночной бал, однако я могла представить себе, как она отправляется на охоту, натянув кожаные гетры.
Эти мои рассказы — я не могла удержаться от пространных описаний тела — Фредерика выслушивала внимательно и серьезно. Ты повсюду видишь чудовищ, говорила она. У меня возникали мгновенные зрительные впечатления, которые потом нельзя было выбросить из головы. Когда я рассказала ей, каким увидела тело начальницы — тощие ноги, расширявшиеся кверху, мощный мускулистый торс, — она расхохоталась. Неужели я услышала смех Фредерики? Она пустилась в рассуждения, предположила, что я испытываю отвращение к женскому телу, точно монах-аскет. А я рассказала ей, как много лет назад, в пансионе, одна девочка залезла ко мне в постель. Груди у нее еще не развились, на их месте были просто мускулы. Ей было жарко, я вытолкнула ее из кровати, и она упала, как мешок.
«Tu es un enfant», — снова повторяла Фредерика. Я почти ничего не знала о войне, знала только, что в подвалах нашей виллы хранились большие запасы еды на случай вторжения немцев. А еще там было бомбоубежище, в котором могли поместиться семьдесят человек. Эти запасы не были израсходованы еще и в пятидесятые годы. Ни у кого из родных, по очереди бравших меня на каникулы, не нашлось времени или не возникло желания рассказать мне историю этого мира, поведать о царящей в нем несправедливости. Я не задавала вопросов. Я часто бывала рассеянной, невнимательной. И сама не смогла бы сказать, о чем это я задумалась. А с Фредерикой мне постоянно приходилось сосредотачиваться на конкретных вещах.
Многие из нас уже изведали страстные увлечения либо легкий флирт или хотя бы побывали на балах. Мне случалось танцевать только в отелях, в «Мон-Сервен» в Церматте, в «Риги Кальтбад», «Челерине» в Венгене. Я танцевала с пожилыми господами, которые приглашали меня, чтобы сделать приятное моему отцу — он никогда не танцевал. У меня было вечернее платье, присланное из Бразилии, и черные лакированные туфельки, но в этом наряде я не столько танцевала, сколько играла в разные скучные игры. Надо было надеть на палку кольцо и набросить его на бутылку. Мы с отцом были очень одиноки, иногда вечерами мы пытались развлечься, сидя у себя в номере. Но даже там я ожидала вступления в большой мир. Уныло, почти не чувствуя нетерпения. Время проявляло неорганизованность.
Но я не могла рассказать об этом Фредерике. Вряд ли она знала о жизни так уж много, однако сам тон ее голоса, убежденность, с которой она говорила, заставляли в это поверить. Она могла бы написать целый роман о любви, при том что сердце ее оставалось холодным, — как старуха, вспоминающая о давнем прошлом. Или как слепая. Иногда при разговоре ее взгляд словно упирался в одну точку, и я боялась проронить хоть слово. «Tu rêves»[10]. Нет, она не грезила. Она сворачивала себе сигарету и лизала краешек бумаги, чтобы закрепить его.
В свободные часы я нередко заходила к ней в комнату, и почти никогда она не предлагала мне сесть. В отличие от моей соседки она не разваливалась на кровати, не стягивала с себя пуловер, как немка, которой вечно было жарко. Фредерика соблюдала порядок во всем, она была воплощением порядка, как ее тетради, как ее почерк, как ее шкафы. Я была уверена, что это — особая тактика, помогающая ей оставаться незамеченной, прятаться, не смешиваться с остальными или просто соблюдать дистанцию.
«Tu es possédée par l’ordre»[11]. В ответ она улыбнулась: «Да, я люблю порядок». А я сказала ей, что понимаю мальчишек, которые прыгали с верхнего этажа пансиона единственно ради того, чтобы хоть как-то нарушить порядок. Порядок, как и идеи, — это было ее имущество, ее собственность. Мне хотелось бы познакомиться с ее отцом, но сейчас его уже нет в живых.
Деревья в Аппенцелле увешаны яблоками и грушами, пастбища огорожены колючей проволокой. Мальчик с кружевной накидкой на плече. Надпись на доме: «Безропотно переноси невзгоды». Ранним утром я поднималась на холм. Оттуда, с вышины, обозревала мои духовные владения. Это было мое свидание с Природой. Поднявшись еще немного, я видела вдали, у самого горизонта, Боденское озеро. Впоследствии мне придется жить на этом озере — меня переведут в другой пансион, на крошечном островке. Каждый день мы, построившись парами, будем обходить этот островок, до самого маяка. Это похоже на навязчивую идею: каждый день, с часу до трех, совершать обход острова, монахи тоже совершают обход своего монастыря, обводя его глазами. Интересно, есть ли что-нибудь такое, что не может стать навязчивой идей? Там, на острове, была идиллия, превратившаяся в навязчивую идею. В этом колледже, закрытом религиозном интернате, за завтраком, обедом и ужином одна из девочек читала нам вслух. Когда ее голос смолкал, мать наставница разрешала нам разговаривать. Мы возвращались в состояние язычества.
Вдруг до меня долетают голоса, ритмичный стук ножей и вилок. Воспитанницы-немки переговаривались, пересмеивались, наедались, накладывали себе вторую порцию всего, даже Blutwurst[12]. А я брала вторую порцию десерта, пирожное с ревенем. Оно было без крови. Их самое любимое словечко было «freilich». Я могу это сделать, вы разрешаете? Ja, freilich. Freilich. (Это означало «конечно», но также и «свободно».)