Элиза и Беатриче. История одной дружбы - Сильвия Аваллоне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой он, этот платан, Элиза?
Я не знаю. Если бы пришлось описать его кому-то, кто его не видит, что бы ты сказала? Что он грустный, наверное. Весь высохший, почти без листьев; стоит там один, на заднем дворе, замурованный в бетон.
Да, он грустный. Или это ты грустная?
Интересно, а у Беатриче есть дневник? Что видно из ее окна? Какой у нее дом? На каком этаже она живет? В понедельник у меня будут ответы. Сердце ожило, забилось снова. Я встала за справочником, чтобы в паутине улиц найти виа Леччи, 17. Оказалось, это в отдаленном районе, на холме. Я прочертила ручкой путь от своего дома до дома Беатриче и невольно улыбнулась. У меня появилось что-то, за что можно зацепиться, и это успокаивало мою боль. Облегчало хоть немного.
«Пожелтевшее», – продолжила я. «Полуголое». И даже: «одинокое». Никто из класса ни разу не спросил, где находится Биелла, что там интересного. Говорили: «Шевели поршнями» или «Биелла-белены-съела». Тупой, дебильный юмор того, кто ничего не знает и не хочет знать. Я подняла глаза от дневника, прислушалась к повисшей в доме тишине. Отец, дойдя до точки, резко бросил трубку. Разговор был окончен. Мама больше не хотела общаться со мной. Я поглядела на пустые стены, освещенные лампой под абажуром. На эти заградительные щиты. На эту одиночную камеру в сиротском приюте.
Как ты могла оставить меня здесь?
Увезти Никколо и бросить меня?
Почему, мама?
3
Прощание с пейзажем
Мы переехали в Т. все втроем. Поначалу. Двадцать девятого июня двухтысячного года загрузились в «альфасуд» с тремя чемоданами и четырьмя граммами гашиша, потому что мама, потеряв работу на фабрике «Лиабель», внезапно решила начать все сначала с папой.
Хотя бессмысленно говорить «решила» в случае с мамой: она обычно действовала импульсивно. Как-то в апреле или в марте она вернулась домой, бросилась на диван в гостиной, где я делала уроки, а Никколо рисовал дракона для своей будущей татуировки. Так и вижу ее: задорные вихры, короткое морковно-красное каре без единого седого волоска, вздернутый носик, веснушки, желтоватые глаза, подведенные фиолетовым по подростковой моде. Я бы дала ей вдвое меньше лет, учитывая еще и смешной рост и худобу ее нервного тела. Она зажгла сигарету и объявила:
– Ребята, мы уезжаем.
Я была в третьем классе средней школы, Никколо – в четвертом классе старшей. В тот момент мы и близко не догадывались, о чем речь.
– Меня уволили, – продолжала мама, выпуская дым. – За какую-то пару трусов, – она изумленно улыбнулась. – Катастрофа, но мы превратим ее в удачную возможность.
Тут она поднялась и направилась в коридор; мы за ней, в неведении и тревоге. Мама же пребывала в эйфории, словно только что нашла ключ от счастья. Она взяла телефон, набрала номер. И все произошло на наших глазах, в прямом эфире.
– Я тут подумала… – начала она в трубку, – давай дадим себе второй шанс, Паоло. Мы еще молоды, мы этого заслуживаем. Нашим детям нужны родители. Мне нужен ты. Нужно сменить обстановку, изменить жизнь! Прошу тебя.
И она стала совать нам трубку, в которой был отец: бестелесный голос в телефоне, в лучшем случае – молчаливая фигура на Пасху и Рождество. Она с воодушевлением потрясала этой трубкой перед нашими лицами:
– Давайте, скажите что-нибудь!
Сначала брату, потом мне. А мы так растерялись, что даже не смогли выдавить обычное: «Все хорошо, в школе нормально».
Дело в том, что, когда маме взбрело все это в голову и она внезапно вынудила нас поломать нашу жизнь, оставить город, где мы родились, дом, где мы выросли, и переехать за пятьсот километров, мы понятия не имели, что за человек наш отец. Он был тот, кто посылал нам деньги, кто звонил по утрам в воскресенье и кого мы теоретически должны были любить. Вот и все.
Мы никогда не страдали от его отсутствия.
Да и с Т. были не очень знакомы. Пляж, на котором мы скучали две жаркие суматошные августовские недели, когда мама отправляла нас к отцу и каждый обед и ужин был точно тяжкий крест; променад под иссохшими пальмами и олеандрами; исторический центр с вечными ремонтными работами. Два-три приятеля по пляжу, с которыми мы обменялись адресами и которым никогда не писали; за год они изменялись так разительно, что на следующее лето казались незнакомцами. Но когда мы в тот день стояли с трубкой в руке, то, наверное, самым страшным было вот что: они двое вместе. Абсолютная несуразность того факта, что этот сдержанный мужчина, профессор университета, мог запасть на нашу мать, сделать двух детей, да еще и дать ей второй шанс – причем теперь, а не в те времена, когда мы еще не выросли и, возможно, захотели бы иметь отца, который бы забирал нас из школы.
Мы воспротивились. Всеми силами души.
Никколо – всегда более непосредственный, чем я, – швырнул телефон в стену.
– Ты с ума сошла! У меня тут друзья, баскетбол, у меня тут все! – кричал он. – Мне год остался до выпуска, а ты меня в другую школу переводишь? Совсем сбрендила? Сама с ним жить езжай! Я уже не мальчик, которого можно мотать туда-сюда. Иди ты в жопу, мама!
Он разломал стул, окопался в своей комнате, перестал есть вместе с нами за столом, ходить в школу, провалил экзамены. Я ограничилась игрой в молчанку: не отвечала на вопросы, не поддерживала беседу. И всегда выигрывала.
Через несколько дней я взяла свою кровать – каркас, матрас, подушку – и сама перетащила ее из маминой комнаты, где всегда спала, в комнату брата. Я не могла заснуть без ее запаха, ее дыхания; мне ее не хватало до слез, но я держалась. Никколо каждый вечер возвращался все позже, воняя куревом, спотыкаясь о мебель, чем будил меня. Утром, когда я вставала, он храпел. Дом постепенно превращался в склад коробок. А мы, забаррикадированные ими, бастовали против чистоты, слов, тепла. Мама пыталась обнимать нас, но мы выскальзывали. Ревновали как сумасшедшие.
Помню, как-то в субботу вечером Никколо отказался пойти с нами, и мы с мамой отправились вдвоем в пиццерию напротив вокзала. Что случалось часто, когда ей не хотелось готовить. Сидели друг против друга за столиком в зале для курящих, под постером с видом Неаполя времен Марадоны. Мама плеснула мне каплю своего вина. Откинув с глаз челку, сказала:
– Эли, я не знаю, что из этого выйдет, но в любом случае