Маэстра. Книга 2. Госпожа - Л. Хилтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам чинно уселась на диван, скривив накрашенные губы в напряженной, выжидающей усмешке. Будь бесстрашной, Джудит!
— Я так поняла, это работы эпохи Возрождения? — с трудом выдавила я.
— Разумеется. Сюда, пожалуйста!
Я пошла за ней по галерее, повесив голову. Дальняя стена была пустой, что только подчеркивало роскошь прочих сокровищ. Мадам приложила ладонь к скрытой панели, крошечная дверца отъехала в сторону, как будто открывая нам проход в келью средневекового монаха. Зайдя внутрь, я не смогла скрыть удивления: комнатка была точной копией знаменитой studiolo герцога Урбино, полностью обшита панелями с затейливой инкрустацией из разных сортов дерева, где образы тромплей переплетались с портретами известных классических философов эпохи Возрождения. У меня глаза разбегались от всего этого блеска и великолепия. И тут я заметила совсем близко, всего лишь на расстоянии вытянутой руки, два медальона, два сияющих лица, два изящных подбородка, две пары внимательных серых глаз, две светловолосые головы, покрытые тончайшей вуалью, которая, казалось, вот-вот начнет развеваться на ветру. «Благовещение» и «Мадонна с Младенцем»! Они и правда здесь! Картины, которые я проходила в университете, но никогда не видела, мало того — их вряд ли вообще видел кто-либо из ныне живущих! Боттичелли Джеймсона! Теперь я начала понимать, к чему клонит Ермолов.
— Это Боттичелли Джеймсона? Подлинники? — с нескрываемым благоговением в голосе прошептала я.
— Именно так, — отозвалась мадам.
Кажется, она начала потихоньку оттаивать, возможно, мне не стоило судить о ней по первому впечатлению. От такого зрелища не потерял бы дар речи только полный дурак. Я с трудом держалась на ногах. Третья картина, висевшая перед нами, была прикрыта тяжелым бархатным занавесом зеленого цвета. С замирающим сердцем я отдернула занавес и ахнула.
Свою галерею я назвала в честь Артемизии Джентилески — художницы, в которую я влюбилась еще в юности. На долю Артемизии выпало многое: борьба с предрассудками и бедность, изнасилование, но она сделала выбор в пользу смелости и отказалась подчиняться миру, который сначала осквернил ее, а потом выбросил, как ненужную вещь. В 1598 году, когда Артемизия Джентилески была еще маленькой, ее отец и учитель Орацио регулярно кутил в компании своего друга, художника с севера Италии Микеланджело Караваджо. Хулиганы прекрасно проводили время в Риме. Караваджо и его друзья расхаживали павлинами, как нынешние рок-звезды, ввязывались в драки, снимали шлюх, ходили по самым злачным тавернам Рима, придя в возбуждение от вина и свинцовых белил. Караваджо, прозванный архангелом с мечом, в тот год создал полотно безжалостной виртуозности и языческой яркости. На картине, которую художнику заказал его патрон кардинал дель Монте для подношения в дар Фердинандо Медичи из Флоренции, изображена горгона Медуза. Портрет написан на выпуклом щите из тополя и является аллюзией на бронзовый щит, с помощью которого Персею удалось убить горгону, отразив ее взгляд. Если бы герой Овидия посмотрел колдунье прямо в глаза, то тут же обратился бы в камень. Караваджо изобразил чудовище со своим лицом — последнее предсмертное пробуждение Медузы перед тем, как меч Персея отрубил ей голову. Однако Караваджо интуитивно уловил, что изгибы пространства напоминают ворсинки норковой кисти и постоянно находятся в движении и что время ускоряется или замедляется в зависимости от силы притяжения. На щите Медузы вогнутые тени ее головы, увенчанной извивающимися змеями, повторяют изгибы поверхности. Здесь и находится точка пересечения двух измерений, когда буквально на секунду время прекращает свой ход. В том моменте, когда наши глаза встречаются со взглядом Медузы, Караваджо сумел остановить движение Вселенной и запечатлеть момент смерти, провозглашая тем самым, что победил законы искусства. Мы в безопасности, мы можем отвести взгляд, а потом снова посмотреть на это произведение, которое превосходит замысел художника, в избыточно высокомерной форме отражающий браваду автора. Никому не известный ломбардец в потрепанном наряде пытается играть в Бога на куске дерева. Возьми его в руки, говорит художник своему патрону, и сможешь остановить время!
Даже от копии дух захватывало. Если бы я не видела подлинника в галерее Уффици, то решила бы, что передо мной настоящий Караваджо. А вдруг Ермолов?.. Да нет, быть такого не может!
— Это, разумеется, копия, — услужливо подсказала мне мадам, не дав провалиться на самое дно кроличьей норы. — Господину Ермолову хотелось иметь в этом зале третью картину.
— Она все равно великолепна!
— Пока что.
Я прикрыла картину и снова отдернула занавес, лицо Медузы врезалось мне в самое сердце. Медленно повернувшись, я посмотрела на галерею. Эта маленькая комнатка была сердцем всего зала, озаряла его своим огнем, и остальные картины начинали танцевать и переливаться красками.
— Спасибо вам, — искренне произнесла я, — спасибо, что показали мне это!
Оторваться от картин было тяжело, но вместе с тем мне не терпелось встретиться с Ермоловым. Какой же силой намерения надо обладать, чтобы собрать такую коллекцию? Иметь в своем распоряжении Боттичелли Джеймсона и скрывать их от посторонних глаз? Зачем вообще он пригласил меня сюда? Еще на первой встрече с доктором Казбичем я поняла, что дело совсем не в частной экспертизе. В мире искусства такое случается. Даже в таких заведениях, как «Британские картины», проводят двойную экспертизу, часто для оформления страховки или налоговой декларации, но такие вещи, по моим сведениям, Ермолова вряд ли интересует. Сначала я предположила, что Казбич вышел на мою галерею через общих знакомых в Белграде — группу художников «Ксаок коллектив». Потом подумала, что, возможно, Ермолов потребовал найти подходящего человека срочно и мне просто повезло. Надежда увидеть Боттичелли, ну и конечно, гонорар были достаточно убедительным аргументом, пусть меня и выбрали не по самым достойным уважения причинам. Однако, увидев коллекцию своими глазами и осознав ее уровень, я поняла: все эти версии не выдерживают критики. Мне почему-то казалось, что человек, настолько влюбленный в искусство, обратился бы к самым респектабельным экспертам в этой области, как того и заслуживали его картины.
Дворецкий сообщил мне, что коктейли для нас с господином Ермоловым будут поданы на террасе в восемь часов, но я быстро переоделась и спустилась уже без четверти восемь — наверное, надеялась застать его за продажей атомной подводной лодки. Все оказалось куда более банально. Мой гостеприимный хозяин всего-навсего читал журнал «Экономист». Ермолов оказался высоким мужчиной, не особо широкоплечим, но крепким на вид, светловолосым, с бесцветными северными глазами. Одет он был просто, такое могут себе позволить только очень богатые люди: однотонная рубашка, темно-синие чиносы, дешевые электронные часы. Увидев меня, Ермолов встал и странно посмотрел на меня — как будто бы вопросительно, с улыбкой, как на старую знакомую. Он подвинул мне стул, предложил бокал шампанского, и я заметила, что он двигается немного скованно и сдержанно, с изящным спокойствием, которое могло бы показаться очаровательным, если бы не его руки. Длинные, тонкие пальцы все время елозили по ножке бокала, теребили швы на льняной салфетке, передвигали крошечные розетки с оливками и корнишонами. Его руки и полувоенная стрижка под машинку нервировали меня, вызывая ассоциации с душными комнатами для допросов, пожелтевшими папками из видавших виды шкафов, росчерками карандаша, которые могли между делом и двумя глотками холодного горького кофе обречь человека на жизнь в Сибири. Неутомимая энергия рук шла вразрез с его имиджем, в них было что-то алчное, цепляющееся.