Легкое дыхание - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Восста-аньте из гробов!» — пропел он с веселымпафосом, заворачивая за угол, и столкнулся с невысоким господином, у которогоиз-под шапки блеснули очки.
— Иван Трофимыч?
Иван Трофимыч живо вскинул кверху бородку и, улыбаясь,стиснул руку Волкова своею холодною и мокрою маленькой рукою.
— Вы откуда?
— Из сельскохозяйственного, — ответил Волков.
— Что же так рано?
— «По домашним обстоятельствам». А вы?
— Из конторы. Работаем, батенька…
— У вас, значит, и вечерние занятия?
— Да, то есть нет, только весною — к отчету подгоняем…Да скверно, знаете… Даже не скверно, собственно говоря, а прямо-таки — подло…Бессмыслица…
Иван Трофимыч запустил руки в карманы и съежился в своемпальтишке с небольшим, потешным воротником из старого меха.
— Почему? — спросил Волков. Иван Трофимычвстрепенулся.
— То есть как почему? Да на кой черт кому нужна этаработа? Какой смысл, позвольте спросить, в этих пудо-верстах, осе-верстах,пробегах и во всяких этих столах переборов и всяческих ахинеях?
— Ну, положим, смысл-то есть…
— Белиберда! — воскликнул Иван Трофимыч с сердцем.Волков снисходительно улыбнулся.
— Ну, идите куда-нибудь еще, — сказал он спокойно
— То есть куда это?
— Да у вас ведь имеется диплом?
— Самый форменный.
— Ну, и что же?
— Ну, и что же? — повторил Иван Трофимыч, поднимаяброви и сверкая очками. — Вы думаете, я не ушел бы? Да ради бога — кудаугодно! Вы подумайте только, — начал он с напряжением, отчетливо, беряВолкова за борт пальто, но Волков перебил его:
— Отчего же не идете?
— Вам сколько лет? — вдруг спросил Иван Трофимыч.
— Двадцать четыре года и пять месяцев. А что?
— Ну, вот видите! А мне сорок… И, главное, никуда, тоесть так-таки никуда меня не пустят. Я ведь якутский человек. Понимаете? Воттеперь люди мрут от голода, есть живое, святое дело… Понимаете? Святое! А развенас с вами пустят туда?
— Я занимаюсь наукой и работаю, могу сказать,серьезно, — сказал Волков.
— И пудо-верстами вы бы занялись так же серьезно?
— Пожалуй, и пудо-верстами… Я, право, не понимаю,господа…
— Прекрасно, — почти закричал ИванТрофимыч, — я отлично знаю, что вы, господа, многого действительно непонимаете! Только вот что, батенька, — утешаю себя недоверием, понимаете,утешаю себя тем, что многие из вас только играют в эту трезвость! Разумеется,уже сама по себе эта игра…
— Именно играть-то мы и не хотим, — перебилВолков. — Вы говорите: идите, помогайте. А мы будем помогать наукой, а не«хорошими» словами.
Иван Трофимыч махнул рукой.
— Мы, знаете, так раскричались с вами, — сказал онс улыбкой и крепко пожал руку Волкова, — будьте здоровы!
И, повернувшись, съежился и скрылся за углом. Волковпостоял, подумал… И, мгновенно забыв об Иване Трофимыче, зашагал еще быстрее.
Он торопливо пробежал лестницу своих меблированных комнат,отпер номер и при спичке разорвал телеграмму.
«Посылаются пятницу девятнадцатого», — стояло в ней.
На столе, кроме телеграммы, лежали два письма. Адрес наодном из них написан был рукой зятя. Волков зажег свечи, сел на диван и сулыбкой принялся за письмо.
«Любезный брат Дмитрий, — читал он, — мы,разумеется, все живы и здоровы, про тебя, конечно, ничего не знаем: как уехал,прислал два слова; пиши, брат, пожалуйста, поскорее, приедешь ли ты хоть ксвятой неделе. Отвечай поскорее, а то вот-вот полая вода и на станцию не будетни проходу, ни проезду…»
Волков перевернул страницу и стал просматривать конец письма:
«Невозможно проехать в город, все метели, а голодают у насздорово. Впрочем, я тебе не писал со святок, и ты не знаешь, что в Дворикахумерло несколько человек. Умерла, брат, наша Федора, кривой солдат воргольскийи Мишка Шмыренок. У Мишки прежде умер ребенок, а на первой неделе и сам он — отголодного тифа…»
Волков вдруг опустил письмо… переставил подсвечник и снова сужасом и напряжением перечитал эти две строки:
«…Умерла Федора, кривой солдат воргольский и МашкаШмыренок…»
— Не может быть! — сказал он громко,поднимаясь. — Не может быть! Мишка — друг детства… головастиков вместеловили… от голода!
Волков опять сел, криво улыбнулся, снова вскочил и торопливопошел к дверям. Но от двери он круто повернулся и зашагал по комнате, быстропощелкивая пальцами и ловя разлетевшиеся мысли…
Он читал в газетах, что там-то и там-то люди пухнут отголода, уходят целыми деревнями побираться, покупал сборники и всякие книжки впользу голодающих или, как на них печаталось, «в пользу пострадавших отнеурожая». Но те, пухнувшие от голода, казанские мужики не отделялись отгазетных строк; а это не казанские мужики, это истомился и свалился с ног искончался на холодной печке Мишка Шмыренок, с которым он когда-то, как с роднымбратом, спал на своей детской кроватке, звонко перекликался, купаясь в пруде,ловил головастиков. И вот он умер, и на распутицу для него ездили в село затесом на гроб. Максим, колесник, сколотил этот гроб, и в него положилидетски-худое тело Мишки. У него и прежде были узкие плечи, худощавое лицо… Ноеще худее стал он, когда его, в белой новой рубахе, клали в гроб. И наутро этотгроб поставили на розвальни и повезли по весенним полям в село…
Наклонившись под кровать, Волков вытащил оттуда большойдеревянный ящик. В ящике лежало несколько ветхих детских учебников, и наисподней стороне их переплетов Волков увидел рисунки Мишки: кривой дом сзигзагообразным дымом из трубы, удивительно изогнувшийся конь с хвостом,похожим на этот дым, и разъехавшиеся в разные стороны каракули: «МихаилКолесов»…
Еще до сих пор от этих книг пахло курной избой. Вместе сМишкой бегал он в Дворики учиться по ним у солдата Савелия. Там, при тускломсвете коптящей лампочки, за столом сидела толпа ребятишек. Поминутно чмокалаотворявшаяся дверь и словно вплывали в волнах пара новые ученики. Шумноусаживались они за стол и, положив на него локти и болтая под лавкой ногами,наперебой начинали долбить уроки.
— «Богородица-диво-радуйся… Богородица-диво-радуй-ся…»— тоненьким голоском заливался Мишка.
— «А ну-ка, Бишка, почитай, что в книжке…» —сосредоточенно бубнил старостин сын Никитка, толстый малый, который всегдасидел без полушубка, но в шарфе.
Сам Догадун, староста, коренастый мужик с румяным лицом исивыми кудрями, расчесанными на прямой ряд, стоял против стола, опершись на сажень,с которой не расставался.