Повелитель вещей - Елена Семеновна Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Анна, ошеломленная тем, что услышала, слезала с кресла, все у нее в глазах расплывалось: белые стены кабинета, плакат о вреде искусственного вскармливания (на него, стесняясь своих ответов, Анна поглядывала украдкой, пока докторша, прежде чем приступить к осмотру, заполняла ее медицинскую карточку), белая фигура за столом, которая, беззвучно шевеля губами, о чем-то ее спрашивала. Пытаясь собраться с мыслями, Анна смотрела на эти губы – точно две маленькие гусеницы, они шевелились на пригорке подбородка, пока сама Анна, путаясь в мыслях и колготках, искала, но не находила ответа на главный, вернее, единственный вопрос: что она скажет дома?..
– Отец здоров?
– Отец? Он… умер.
Докторша нахмурилась:
– От чего?
– Я… я не помню…
Гусеницы, от которых Анна не могла оторвать глаз, вытянулись в тонкую улыбку.
– Не ваш. Ваш тут ни при чем. Отец ребенка.
– Ах… да, здоров.
Но то ли ответила не слишком уверенно, то ли докторша так и так бы ей не поверила и все равно предложила бы сделать анализ (чтобы, как она деликатно выразилась, «исключить любые генетические случайности») – так или иначе, Анна свое согласие дала. Главным образом потому, что привыкла доверять врачам.
Мать – иного Анна и не ожидала – приняла известие в штыки: задыхаясь, сводя на шее пальцы, будто ее душат, кричала хриплым, срывающимся голосом:
– Не понимаешь! Ни-че-го не понимаешь!
Не найдя лучших доводов, Анна залепетала про генетический анализ. Мать не дослушала, крикнула:
– Да что он, этот твой анализ покажет!
А поскольку терять ей было нечего, Анна не стала деликатничать, сказала, как сама это поняла, прямо:
– Болезни, которые передаются по наследству.
Ее слова будто вырвали шнур ярости из штепселя – мамочка села и заплакала (никогда ни до, ни после Анна не видела свою мать плачущей) – и с этого дня больше ни о чем не спрашивала: ни про результаты анализа, ни про отца своего будущего внука.
И потом, когда Пашенька родился (на удивление легко, даже нянечка, тетя Дуся, ее похвалила: как кошка-де родила) и Анна, вызвав по телефону такси, привезла его домой, мамочка – с неделю, а то и больше – делала вид, что ее это не касается. Бегая из комнаты в кухню и обратно то за соской-пустышкой, то за баночкой для сцеживания, Анна страдала молча.
Однажды, вернувшись из магазина, она застала мать у Павликиной кроватки. Склонясь над внуком, та вглядывалась в его красноватое сморщенное личико – так внимательно и пристально, будто что-то высматривала. И Анна поняла, что мамочка своих криков не забыла: «Боится, что я урода родила».
Видно, что-то такое высмотрев, мать сказала: «Молодец. Не в вашу породу», – Анна еще долго ломала голову, пытаясь понять, что значит «ваша порода» и кто из них двоих молодец – она или сын; и от этих горьких, как хлористый кальций, мыслей молоко у нее в груди сворачивалось. Маленький Павлик заходился в крике, худел с каждым днем, хоть косточки пересчитывай, – и если бы не банки со смесью, которые выдавали в поликлинике, датские, поступившие по линии гуманитарной помощи, так бы и угас. (Теперь, глядя на здорового, чуть не на голову выше нее парня, в этот страшный исход верилось с трудом.)
Бывало, мать посмотрит на Павлика и скажет: «Что-то волосы у него темнеют»; или – еще обиднее: «Глаза – как у китайца. Раньше вроде бы пошире были». Сдерживая себя, Анна отвечала примирительно: «Дети, пока растут, меняются. Павлик сто раз еще изменится», – но мать ее перебивала: «Не пори ерунды! Что родилось, то и вырастет», – не замечая, что противоречит сама себе. Впрочем, и волосы, и глаза – это еще цветочки. Ягодки созрели потом, когда выяснилось, что Павлик левша. И тут такое полилось, хоть стой, хоть падай: и что левши эти, дескать, слабоумные, а если не слабоумные – то коварные и злые, не зря их в Средние века сжигали на кострах.
Тут уж никакое сердце не выдержит. Стыдно вспомнить, как она кричала на мать. И что самое обидное, через неделю, буквально день в день (если б раньше, предъявила бы матери, сунула ей под нос), нашла в почтовом ящике брошюрку и, полистав из любопытства, обнаружила статью, в которой автор, оперируя бесспорными историческими фактами, опровергает замшелые мамочкины предрассудки, приводит целый список великих людей – как на подбор левшей. Юлий Цезарь, Наполеон, Леонардо да Винчи, Александр Македонский…
Хорошо, что мамочка ее простила. И, надо отдать должное, смотрела за Павликом, когда Анна, отсидев в декрете неполные полгода, вернулась обратно в школу, где пропадала с утра до вечера, взяв дополнительные полставки: троих, к тому же без алиментов, на ставку не вытянуть. Тем более когда вокруг сущее безумие: утром идешь – один ценник, после работы – другой; но мамочке разве объяснишь: то ей сосиски подавай, да не абы какие, а вкусные, то курочки свежей, мол, надоели ножки Буша — нет бы о внуке позаботиться, а то не ребенку лучший кусочек, а себе. Анна так себя не ведет: самое вкусное и полезное – сыну. Вот и сейчас, открыв холодильник, она отодвигает тарелку с жареной печенью, богатой витаминами и железом, необходимым молодому организму для укрепления иммунитета и выработки красных кровяных телец, и достает пару слегка заветренных сарделек – Павлик их терпеть не может, – чтобы разжарить с остатками вчерашних макарон.
Шевеля шкворчащие макароны, она возвращается мыслями к матери: смотреть – смотрела, но гулять с внуком отказалась: дескать, сил никаких нету «кулек этот твой» носить. Так и получилось, что лет до полутора Павлик гулял на балконе, лежал в коляске, пока не приноровился садиться – расстегивать ремешки. И тут уже опасно стало. А матери хоть бы что. Уперлась – ни в какую, пока «своими ногами не пойдет».
Своими – значит, крепкими. На молочных смесях не очень-то окрепнешь – и хотя пошел он сравнительно рано, но «своими ногами» лет с пяти. С этих пор мамочка с ним уже гуляла, но не в парке Победы – ведь, казалось бы, от дома рукой подать, – а на дальнем пустыре, проплешине между сталинскими домами. В брежневские годы ее грозились застроить, да так и не собрались.
В редкие дни, когда Анна не пропадала на работе, она, стоя у кухонного окна, наблюдала, как маленький Павлик тянет бабушку за руку, надеясь затащить ее в парк, где играют дети, а потом, понурив голову, идет за ней к пустырю, где нет ни песочницы, ни детей, ни качелей.
Со временем привык – больше не тянул. Даже отказывался, если Анна, гуляя с ним в свой единственный выходной, предлагала: «А давай пройдемся по