Холера - Алла Боссарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не факт.
— Что «не факт»?
— Да все это не факт. Ладно… Хорошо, скажи тогда… Чего ж ты меня… ну, это… допустил?
— Да очень просто. Я увидел сегодня, как ты эту шваль… презираешь. Понял?
Солист Эдик Кукушкин страдал больше других. Во-первых, он не курил. То есть был лишен единственного убогого удовольствия, которое еще осталось на долю заключенных, к тому же табачный дух не облагораживал для него феноменальный коктейль, а только усугублял общую беспросветную вонищу. Во-вторых, он влюбился. Влюбился сразу, с первого взгляда, безнадежно и унизительно. Если бы про его чувство в камере прознали, его бы замучили — буквально, физически, до смерти. Ибо объектом его сумасшедшей страсти стал Фома.
На воле Эдик не особенно скрывал свой порок. Время на дворе — «боля-меня», лесбиянки открыто тусуются на Тверском бульваре, геи представляют своих партнеров: мой муж, моя жена. Однополые браки пока еще не узаконили, доблестная РПЦ проклинает содомию, пожалуй, с еще большей яростью, чем всегда. Эдик частенько ловил на себе насмешливые взгляды, когда со своим кудрявым другом шел по улице или сидел в ресторане. Но никто ни разу не сказал ему: «пидор», а уж тем более «пидор гнойный».
«Эдик, дитя моего сердца, — говорил профессор «Гнесинки» Аристарх Ильич, сажая Эдика к себе на колени; бедра, согретые шерстяными кальсонами, были твердыми и теплыми, как деревянные перила в особняке школы, — ты нежный мальчик, у тебя сказочный тембр, тебе никак нельзя пропасть. Я боюсь за тебя. В этом мире такие, как мы, очень уязвимы. Ты должен держаться своей среды. Пока еще ты находишься под моей защитой, но я не вечен… («Вечен! — кричало все в Эдике, — я не отпущу вас, не дам вам умереть!») Да-с, друг мой, уже очень скоро я, так сказать, присоединюсь к большинству (и Эдик со страшной отчетливостью вдруг понял и даже увидел, как это происходит: как все бестелесные души, населяющие тот свет, все, кто когда-либо умирал на земле, бродят немыслимой, непомерной толпой и ежеминутно принимают в свою компанию все новых и новых)… Обещай, мой мальчик, если я не сумею довести тебя до окончания училища, обещай не бросать искусство, обещай не отклоняться от избранного пути, обещай жить среди своих! Обещай, что твой новый друг будет способен понять искусство и оценить тебя! Обещай не изменять мне с грубыми скотами! Обещай! Обещай, клянись!» — кричал старик и плакал, прижимая Эдика к костлявым бедрам и целуя его теплую белесую макушку…
И Эдик поклялся.
Аристарх Ильич держался на плаву словно бы одной силой любви. Он бережно перевел мальчика через опасную переправу пубертатной ломки. Из ангельского дисканта, сбросив желтый гусеночий пушок, вышел, расправив мощные крылья, свежий, искрящийся тенор редкого бархатистого оттенка. И немедленно покорил ровесника, скрипача-виртуоза, с которым оказалось так весело и интересно играть в известные, как будто бы, обоим, игры. Аристарх Ильич, проходя мимо класса, увидел, как, исполняя дуэт Вивальди для скрипки и голоса, смотрят друг на друга два Адониса (чернокудрый — ученик и протеже прославленного скрипача), утер сладкую, с горчинкой, слезу, спустился в раздевалку, стал надевать шубу, поданную дряхлым дружком-гардеробщиком, бывшим степистом, — и умер буквально у того на руках. Талантливая рассказчица-судьба: счастливый Аристарх Ильич присоединился к большинству в тех самых объятиях, в которых начинал свой шаловливый путь…
Эдик и Додик, оплакав старика, стали открыто жить вместе. Сначала в общежитии консерватории, где севастополец Эдик занимал отдельную комнату как особо выдающийся студент. А потом оба уже настолько хорошо зарабатывали, что могли снять большую квартиру в центре. Но вместо этого купили дачу, примыкающую к лесу. В соответствии со своими полудетскими-полуэльфийскими вкусами превратили ее в сказочный домик, утопающий по весне в розовых и белых цветах яблонь, слив и вишен. Множество маленьких комнаток, тайных закутков для внезапной любви, бархатные портьеры, винтовая лесенка с балясинками в форме жирафов, два камина, винный подвальчик, гнутая «павловская» мебель, цветы повсюду, множество подушечек, кушеточек, цветничок со всякими там альпийскими горками, все маленькое, включая заказные рояли и два спортивных кабриолета, в которых любили гонять, кто быстрее… В этом царстве мелочей удивляли величиной два предмета: кровать под сиреневым кисейным балдахином и круглая ванна-бассейн.
В поселке к мальчишкам быстро привыкли, называли «наши педики». Новым русским почему-то нравилось, что из-за живой изгороди, за которой прятался отделанный диким камнем домик, льется музыка светлая, а не злая попса, как из их собственных красных теремов; небесной красоты пение, а не зверский лай, что гремит за их железными воротами.
Что могло быть счастливее зимних вечеров, когда в углу мерцала обязательно живая елка, Эдик и Додик, как Шерлок Холмс и доктор Ватсон, сидели у камина с хересом, а две собачки, словно их собственные реинкарнации, беленький «вестик» и черненький «скотчик», соответственно Ватсон и Холмс, лежали каждый у ног своего хозяина и преданно блестели пуговицами глаз…
Что могло быть счастливее летних дней, когда Эдик (уже чуть полнеющий, что не редкость даже для молодых певцов) голый загорал под яблоней, а Додик, прекрасный, как его микельанджеловский тезка, стоял тут же и, мотая буйной вороной гривой, терзал скрипку…
Что за пошлость! — скажут искушенные читатели. Конечно, конечно, друзья мои, пошлость! В безоблачном счастье всегда есть место пошлости. В сущности, только это в нем и есть. Потому оно относительно редко встречается: мало кто способен выдержать такой градус пошлости сколько-нибудь продолжительное время, тем более люди со вкусом…
Ах, не было в мире пары счастливей! Они читали друг другу вслух в постели — стихи Гумилева и детективы Акунина. Они брызгались и хохотали, сидя в ванне. Немного ссорились, споря, кто гениальнее: Ойстрах или Яша Хейфец. «Что ты понимаешь! — кипятился Додик. — Ты же тупой, как бас!» — «Это у тебя мозгов, как у геликона. А басов не трогай, у басов Шаляпин был!»
На Рождество они жарили индейку и приглашали родителей. Те поначалу смущались. Но вскоре мама Додика привязалась к любовнику сына, как к родному (ей всегда хотелось двоих, да Бог не давал, а потом и муж безвременно ушел к другой). А севастопольцы шептались ночью в своей комнате: «Господи, до чего ж хорошо, что у него такой интеллигентный милый мальчик, а ведь могла быть какая-нибудь хабалка без прописки!»
В один из первых дней настоящей весны, когда вовсю уже раскрывались на березах изумрудные клювы, а обочины высохшего шоссе испятнали одуванчики, и солнце, казалось, брызжет раскаленным маслом, как желток на сковороде, и почти весь снег в лесу стаял, оставив на память серые ноздреватые клочки в густом ельнике, — дуэт для скрипки и голоса решил глотнуть ветерка, выгнать на время музыку из мозгов, как из оркестровой ямы.
Опустили верх на кабриолетах — красном и масти «мокрый асфальт» — и на счет «три-четыре» рванули с места на любимой скорости 150.
Когда следователи спрашивали потом Эдика, как все произошло, он молчал и пожимал плечами. Один раз сказал только странную фразу: «Ангел был справа».