Годы странствий Васильева Анатолия - Наталья Васильевна Исаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И фильм третий, «Большой взрыв». Книга четвертая. Радиолокатор, радиотелескоп: сетка-линза, висящая в восьмидесяти метрах над землей. Две фигуры: Дау и Крупица. Они встречаются здесь. «В небесах» (так называется эпизод, обозначенный своим титлом). Парадокс: встречаются в этом ненадежном, подвешенном месте, на поверхности этого громадного зеркала, предназначенного для того, чтобы слушать все мироздание, — встречаются здесь, чтобы не быть подслушанными другими, чужими ушами. Робеющий, физически боящийся высоты Дау в длинном сером плаще — и Крупица, чувствующий себя «на небесах» как дома, еще раз (в который раз!) пробующий поделиться, поговорить, предложить… И только позже, гораздо позже, в заключительном эпизоде из пятой книги «Большого взрыва», когда в парикмахерской он разговаривает с Норой, женой Дау, становится ясно, что в ответственный момент любимый ученик снова слинял, скрылся, выбрав для себя иную долю и совсем уж не пожелав это обсуждать, об этом говорить вообще…
«Война и мир». Новый 1949 год: лисьи шубы, роскошные меха сотрудниц и подруг, в том числе и скромных служащих, помощниц, ассистенток. Мир этот жесток, он по самой своей сути враждебен женщине. И в обмен (чуть ли не в отместку) он окружает эту бабу той возможной, жалкой роскошью, без которой уже не хочется обходиться… Данс-макабр, многофигурный хоровод — вокруг стола, вокруг наряженной огромной ели… Где ноги разъезжаются на заледенелом дворе, где нужно сцепить руки с соседней барышней или «товарищем ученым», а над всем этим плещется общей хоругвью в ночном черном небе полотнище с ликом усатого вурдалака. «Сталин думает о нас!» Год 1949 и четвертый год Победы, мечты о всемирном господстве коммуняцкого концлагеря… И парный танец, странное вальсирование Дау и Крупицы, сжимающих друг друга в объятиях, раскуривающих на двоих одну сигарету (и страшный, двусмысленный этот жест, когда Дау выхватывает ртом зажженную папиросу из губ Крупицы). Все прошлые и будущие предательства, все то, что существует и всплывает снова и снова между друзьями… То, что сближает больше любого доверия или ласки… Предать можно только того, кто и вправду близок… Секреты женщин. Грубые сальные шутки мужчин. Фокстроты. Вальсы, вначале медленные, или бостоны, грусть и тоска русских вальсов, наконец и венские, а потом, как бы срываясь в вечную эту истерику и надрыв — в советские щемящие вальсы «Шахтёрский», «В городском саду», «В лесу прифронтовом» (даже когда француз Генсбур пел эту песенку на русском: и элегантно, и чувственно, и слегка отстраненно, он не мог вынуть из нее тянущий за сердце славянский фатализм и скрытое отчаяние)… Невозможно отцепиться от этого зазубренного гарпуна, от крючка, который не вытащишь из сердца… «И коль придется в землю лечь…»
Васильев сам монтирует свои фильмы, сам перекраивает материал, разбивая его на отдельные книги и главы романа. Курентзис и Васильев — совершенно разные, в чем-то противоположные персонажи. И по типу присутствия в кадре, и по способу говорить и действовать они очень отличны. Курентзис естественнее, но несколько банальнее, особенно в «институтских» сценах с женой и подружками. А Васильев и в реальной жизни довольно эксцентричен, неупорядочен, вздернут, — этакая райская птица с подбитым крылом… Мне очень нравятся эти их бесконечные диалоги (у обоих свободные, импровизированные), есть тут нечто, неизменно остающееся актуальным: разные способы сопротивления, разные возможности стоять выпрямившись — иначе совсем уж можно в отчаяние прийти. Для Васильева сама идея хоть как-то зацепиться за башню из слоновой кости, за творчество, за крошечное, искусственное «государство в государстве» кажется более конструктивной… Хотя — в ситуации насилия — это создает для Крупицы иную стать, конструирует иную психическую природу, более взрывную, нервную, отчасти пугающую — чтобы уж в полную силу противостоять изнутри… Дау слишком человечен, слаб, слишком трогательно-соплив (особенно с женщинами института: с Викой, с Олей, с гречанкой Марией, с женой Норой) — примерно как Журналист актера Андрея Миронова в сравнении с «моим другом Иваном Лапшиным»… Дау всегда пытается остаться таким человеком, хотя его призвание с самого начала определено иным — гениальные теории, которые потом, в обычной жизни, лепят из него самого нечто вполне фантастическое: ни мышонка, ни лягушку. Человек в подобных крайних обстоятельствах, с кромешным, крайним талантом поневоле превращается в иное, полусказочное существо. Я этого все время жду. Для меня котурны — самая любимая, расхожая обувь! А в своем красном пиджачке он остается просто добрым греческим (еврейским) мальчиком. Но в «Империи» как раз в паре с Крупицей/Васильевым — Дау ярче и гораздо изобретательнее по всем своим возможностям, в том числе и физическим (он даже пальцами иначе начинает шевелить, чего в дирижерской своей пластике вовсе не боится!).
Борьба с нечеловеческим давлением идет не вполне уже человеческими средствами: герой спасается лишь посредством внутренней деформации. Но и — посредством неожиданного выброса энергии, огненного протуберанца, экстремального психофизического хода. Если уж говорить про большевицкий дурман, который все никак не кончится, не стоит забывать — эти оккупанты-охранники, они ведь уже давно не люди… Тут, чтобы противостоять, нужно отказаться от человечности. Кто может, у кого выходит… Их ведь, охранников этих, ключников, вот уже сто лет сторожащих Россию, киселем не перешибешь, только огнем и серой… (Дау: «Я вас продал!» Крупица: «Меня нельзя продать. Я музейная вещь. Экспонат… Нужно пробраться в самое сердце власти, но для чего… чтобы ее рвануть изнутри!») И все начинает очень сильно смещаться — прочь от привычных отношений, прочь от нормализованного поведения. В перекореженность, где на месте гуманизма — пустóты, а на месте устойчивости — то непроницаемый базальт, то глубинные провалы… В этом смысле и герой Васильева убедительнее многих, я тут верю его актерским реакциям. И больше узнаю в них несчастную нашу русскую жизнь, со всей ее театральностью, вздернутостью, истеричностью. Потому что за ними — не просто психологические особенности человека, но что-то вполне конкретное, что сказано о нашем русском мире. Он другой, этот мир. Утомительный. Часто лживый. Но с куда бóльшим накалом, чем регулярная европейская «цивилизация»… На мой театральный взгляд, Курентзис/Дау только выигрывает как актер-перформер, когда бодается с Крупицей/Васильевым. Иначе остается слишком много «человечности». Вовсе не «реалити-шоу» для высоколобых, какое там!.. Скорее уж — театр жестокости… Скорее уж испанка Анхелика Лидделл с ее цветами в анусе у голых ребят команды «Алой буквы» (спектакль «The Scarlet Letter») и с громадной тряпкой — портретом Арто, всплывающим на заднике.
И вездесущий Миша Фихтенгольц,