Жасминовый дым - Игорь Гамаюнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вот ты как думаешь – Бог есть?
Афанасьеву сразу вспомнился громоздкий, блестевший металлическими уголками сундук, с которым они в сорок шестом приехали из степного саратовского посёлка в Молдавию, а потом переезжали с ним из одного села в другое. Все эти годы в тёмной глубине сундука стояла икона. Сунула её туда собиравшая Афанасьевых в дальний путь саратовская баба Маша, но всякий раз, когда мать пыталась икону извлечь и пристроить куда-нибудь в комнате, отец, преподававший в школе географию, сердито спрашивал: «Хочешь, чтоб меня за пропаганду религии с работы выгнали?»
Об иконе Витька, когда был поменьше, помнил всегда, потому что, по словам матери, изображённый на ней тёмный лик своим пристальным взглядом пронизывал всё насквозь, от него невозможно было спрятаться, а значит, все твои поступки – хорошие и плохие – для него не были тайной. Это Витьку тяготило. Ему казалось – за ним подглядывают. Но потом, в школе, узнал, что наша Вселенная со всеми её звёздами и планетами бесконечна, охватить её не только взглядом, даже – воображением никакому сверхъестественному существу не под силу, и – успокоился. Но – ненадолго. Последнее время вокруг него и в нём самом стало происходить что-то, чему он не мог найти объяснения. Хотя и пытался.
– Вообще-то взрослые говорят, что его нет, – ответил Витька. – Но ты же знаешь, они всегда врут.
– Врут, это точно! – горячо поддержал Вовчик, вслед за Витькой вкатывая велосипед на всхолмлённый берег, к стоящим здесь четырём белоствольным осокорям, чьи кроны шумели сейчас далеко вверху, безостановочно лопоча молодой листвой.
Отсюда открывалась речная излучина, окаймлённая ивовыми зарослями и подступившим к обоим берегам лесом. Именно здесь, под цепким ивовым кустом, нависшим над водой с двухметровой высоты, прошлым летом клевали маленькие скользкие сомята и бойкие полосатые окуни с оранжевыми плавниками. А в глинистой норе, у подмытых корней, жил зимородок – он вылетал оттуда внезапно, с тихим жужжанием, будто ввинчиваясь в воздух, сверкая изумрудно-зелёным, белым и алым оперением, задевал клювом бегущую рябь, выхватывая серебристую рыбешку, и, описав над водой крутую дугу, возвращался к себе.
Отвязав от велосипедных рам удилища, рыбачки закинули удочки в самую сердцевину медленного водоворота, вращавшего перламутровый круг под ивовым кустом. Но клёва не было. Витька нашёл в перистой поросли молодого майгуна крупный стебель и, щёлкнув перочинным ножичком, вырезал дудку. Звук у неё был то басистым, как гуденье шмеля, то внезапно тонким, как свист зимородка. А то вдруг, если резко дунуть, вырывался из неё человеческий голос: «Эй!» Будто кто-то окликал сидевших на берегу ребят.
– Знаешь, – сказал Витька, – я иногда думаю: Бог – это всё, что мы видим. Вся красота. Может, он вот в этих деревьях или птицах, даже – в траве, даже – в ветре. Может, и в нас самих, только мы не чувствуем.
– А я чувствую, – заулыбался Вовчик. – Мне в такие моменты летать хочется.
И, вздохнув, добавил:
– Но – редко. Чаще – хочется драться.
– Это потому, что тебя все дёргают, а ты терпишь. Ты сразу дай сдачи, и тебя донимать перестанут.
Пробежала рябь по воде, брызнув в глаза золотыми блёстками, будто рассыпал их ветер посреди реки и погасил тут же. А вместе с ними и память о счастливых мгновениях детства. Но однажды они, годами таясь в небытие, вдруг вспыхивают вновь, маня и сверкая…
3
…Вселенской грустью чревата попытка вернуться в прошлое, но как удержаться от соблазна – пятьдесят лет спустя – взглянуть на те места, где протекли твои детство и юность!..
В Олонешты мы приехали во второй половине дня, когда сентябрьское, уже нежаркое солнце клонилось к холмистому горизонту. Привёз меня туда на своей старой «Волге» коренной бессарабец (так он представился) Иван Тимофеевич, сорокалетний крепыш, говоривший по-русски с молдавским акцентом, приятель кишинёвских друзей, попросивших его, в паузе между моими командировочными делами, свозить меня на вторую малую родину . Ненадолго. Хотя бы на день.
И вот мы петляем по извилистым переулкам и длинным олонештским улицам, теперь переименованным, ищем дом, где, по слухам, по-прежнему живёт мой одноклассник Мишка Земцов, Михаил Иванович то есть.
Своего села я не узнавал: дома не под камышовыми, как раньше, а под шиферными и железными крышами, тенистые дворы – под полощущимся на ветру, живым шатром вьющегося винограда. За утонувшими в садах домами, сбежавшими к реке, в осушённой пойме Днестра, вместо камышей, озёр, плавневого леса с его серебристыми вётлами и белоствольными осокорями – ровные, утомительно-скучные помидорные плантации. Марсианский пейзаж! Только облака над поймой прежние – ослепительно-белые, с пышно-курчавыми гребнями, напоминающими выпуклые, ветром наполненные паруса.
А на темени холма, на пустыре, где когда-то из зарослей лопухов высились устоявшие в сорок четвертом под артобстрелом могучие арки разбомбленной церкви (помню: их молчаливые силуэты подолгу темнели на фоне тлеющих вечерних зорь), сейчас стояло двухэтажное типовое здание примэрии, так теперь называется поселковый совет.
И даже заросший кустарником овраг, прорытый ручьём, впадающим в Днестр, стал другим – каким-то словно бы обмелевшим, не похожим, как прежде, на бездонную пропасть. И таинственно звеневший в невидимой его глубине источник сейчас, в самом начале оврага, огороженного каменным заборчиком, загнан в трубу – буднично журчит в небольшом, облицованном цветной плиткой бассейне.
Наконец, по каким-то признакам я узнал Мишкину улицу. Мы ехали по ней медленно, чтобы не пропустить дом, наверняка за эти годы перестроенный, пока впереди нам не перегородил дорогу пёстрый тент, накрывший всё уличное пространство, а под ним – длинный праздничный стол с галдящими под плясовую мелодию людьми. Свадьба! Нам объяснили: соседи – их ворота напротив – породнились, а дворы тесные, только на улице и можно усадить всех. Нас дружно, на двух языках – на молдавском и смешанном русско-украинском – звали за стол. Но мы торопились. Нам сказали, как по близлежащим переулкам объехать их свадебное пиршество, и наша «Волга», переваливаясь с ухаба на ухаб, выехала на ту же улицу с другого её конца.
И я вспомнил: у ворот Земцова справа была та самая летняя кухня, где он нам пел «Варяга», слева же высился каменный вход в погреб с двустворчатыми дверями – свидетельство основательности хозяев дома. Сам же дом, стоявший торцом к улице, построенный, как у многих здесь, в трёх уровнях, как бы спускался ступенчато в сторону реки.
Я его увидел сразу. И погреб был на своём месте, и даже приземистая летняя кухня, только теперь она была крыта не камышом, а шифером. В глубине чисто выметенного двора, за сетчатым заборчиком, кудрявился виноградник и буйствовал сад, начинавшийся с беседки, увитой виноградными лозами.
Наша «Волга», последний раз качнувшись на ухабе, приткнулась к воротам. Мы вышли, громко хлопнув дверцами, и тут же из тенистого нутра беседки показался человек в матросской сине-полосатой майке. Он шёл к воротам, и я, всматриваясь в его невысокую крепкую фигуру, загорелое лицо с трёхдневной небритостью, зачёсанные назад, как было принято в пятидесятое, волосы с почти незаметной проседью, развалистую походку человека, которому некуда торопиться в этот воскресный день, и спрашивал себя: неужели – Мишка Земцов?! Тот самый Бегемотик-Мотик? С мускулистыми руками штангиста и молодым, острым взглядом всё тех же светло-серых, слегка выпуклых глаз, ярких на загорелом лице? Неужели ему, как и мне, уже за шестьдесят?!