Жасминовый дым - Игорь Гамаюнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрашиваю о побеге. Владимир Афанасьевич медленно сосредотачивается, скрипит стулом, перебирая на столе ворох фотокарточек, словно бы оживших и готовых выпорхнуть из его неустойчивых рук.
Рассказывает: после того как агитатора-крикуна нашли убитым, а Михаила заперли в сарай, он ночью, сумев развязаться, бежал, и родня спрятала его в Глотовке. Он дал знать семье – жене с двумя дочками, и, собравшись, они тайком уехали – подались по Волге на юг, к Каспию, осели в пригороде Баку, под другой фамилией.
Но прожил Михаил после побега недолго.
– Гэпэушники вычислили?
– Он им сам повод дал. Любил петь до беспамятства, это его и погубило.
…Работал Михаил в рыболовецкой артели – вначале рыбу разделывал, потом, когда узнали, что грамотный, бухгалтерию артельную вёл. Зазвали его однажды в поселковый клуб, на вечер самодеятельности, её тогда власти поощряли. Не удержался он – вышел, спел «Вечерний звон», песню, ставшую к тому времени белогвардейским гимном.
Тут будто всех заклинило – повтори да повтори! Трижды повторял Михаил, зал подпевал, кто-то слезы рукавом утирал – там, в той артели работали беженцы из центральных российских областей.
А через день раскрыл он местную газету, видит: заметка о талантливом певце из народа – про него. Минул ещё день, и в артели появился шустрый малый с мандатом ОГПУ – допытывался у всех, и у Михаила Капитоновича в том числе, из каких он мест да когда и почему приехал.
– Уезжать надо, – сказал после этого жене Михаил.
Начали спешно укладываться. Тут у него стало давить в левой стороне груди. Прилёг отдышаться и не встал. Сердце не выдержало.
6
Со старшим братом судьба обошлась милосерднее.
Когда Сенька Рябой, бывший его прихожанин, вёл Афанасия Капитоновича по пыльной дороге на пристань, в спецкомендатуру, возник у них такой разговор:
– Сень, а я ведь тебя крестил.
– Знаю, отец Афанасий, – виновато моргал конвоир, – да ведь велено мне.
Шли дальше, но Афанасий не отступался:
– Я и сына твоего крестил.
– Помню, отец Афанасий, только воли моей нет – тебя отпустить.
Присели у дороги отдохнуть.
И тут совершил Афанасий (всю жизнь потом вспоминавший об этом) самое настоящее преступление: снял с пальца обручальное кольцо и отдал Сеньке, всё равно, мол, в комендатуре отберут. Тут Сенька говорит:
– Ладно, спрячься куда-нибудь. Скажу – убежал, а я стрельнул, да промахнулся.
С тем и расстались.
Жене Анне о своем спасении он дал знать уже из Саратова, где все его дочери, вышедшие к тому времени замуж, обретались под другими фамилиями. Анна с младшим Володькой (сын Николай к тому времени уже пробовал себя в Питерке в роли учителя начальных классов) спешно к нему приехала. И оставив младшего у его сестёр, пустились они вслед за Михаилом вниз по Волге к Каспию, поселились в Дербенте, где Афанасий Капитонович прожил всю свою остальную длинную жизнь. Работал конюхом в пригородном совхозе, затем кладовщиком, счетоводом, садовником. И всё это время исполнял должность церковного старосты.
А ещё пел в церковном хоре. До последнего своего дня.
– Помнишь, – говорю дяде Володе, – ты к нам в Молдавию приезжал, вы с отцом старинные песни пели. «Вечерний звон» знаю, а остальные – что за песни? Никогда больше не слышал…
Стал он, путаясь, вспоминать слова и говорит вдруг:
– Я тебе их лучше спою, так они быстрее вспомнятся.
И запел.
Слабый, надтреснутый голос его звучал как бы издалека, прорываясь сквозь прошедшие годы, сквозь весь грохочущий, кровоточащий двадцатый век. И я, включив диктофон, молил Бога, чтоб не сели батарейки, ведь, может быть, я последний, кто слышит, как поёт эти забытые песни человек, для которого всю его жизнь они были неумирающей душевной потребностью.
Он спел « Осенний мелкий дождик », « Не разбужу ли песней удалою », а « Вечерний звон » даже дважды, потому что, оказывается, в Саратове – объяснил мне мой седовласый родич – исполняют эту песню не так, как в Москве.
И, наконец, спрашиваю о Капитоне.
– Упрямый был дед, – жалуется на него Владимир Афанасьевич, осуждающе качая серебристой головой. – Сколько его с бабкой ни звали жить – и в Саратов, и в Дербент, и в другие места, так и не уехал из Глотовки. Всё твердил, мол, дома умирать легче.
Вздохнул прерывисто.
– Теперь-то я понимаю, дома действительно легче.
И добавил:
– Ты съезди к нему. Если стариков встретишь, они должны помнить, его там все Капитой звали. Хотя вряд ли: вымерли или разъехались. Ну, хоть на кладбище зайдёшь, навестишь, там у нас целый угол гамаюновский – уж и не разобрать, кто где. Когда в тридцатых всех голод накрыл, хоронили там друг друга кое-как, лишь бы земле предать.
7
В Глотовку повёз меня саратовский приятель на своем стареньком «москвиче», дорогу знал плохо, и мы, ныряя по разбитым просёлкам, долго не могли найти нужный поворот.
Наконец, свернув у прозрачной лесополосы (за ней вдалеке мелькнула тёмно-зелёным гребнем неожиданная здесь сосновая крепь), миновали заросший бурьяном искорёженный остов ржавеющего комбайна и увидели впереди обрыв, край земли, за которым – знойное марево.
А на самом краешке обрыва – церковь без креста, с дырявым куполом и облупленной колокольней.
Внизу – цепочки домов с огородами, сияющая излучина Терешки, бегущей к Волге, а дальше – синие дали с набегающими пышно-белыми облаками… Почти как и за тысячу вёрст отсюда, подумал я, в приднестровском селе Олонешты, куда отец, гонимый ветром истории, однажды привёз нас с матерью и скарбом на полуторке, сказав, что живописнее места быть не может.
Теперь я понял – почему: днестровская пойма там была почти копией того, что открылось мне здесь; отец метался по южным селам Молдавии в поисках привычного образа утраченной родины .
Пошёл я к церкви. Сухая ломкая полынь хрустела под ногами. Шагнул в дверной проём. Сумрачно. Прохладно. В углу – шевеление. Всмотрелся – овцы от жары прячутся.
Штукатурка с церковных сводов почти вся осыпалась, но там, где удержалась, сохранила роспись: вон рука, в ней – кусок свитка со старославянской вязью. Вот фрагмент золотистой ризы в крестах. А вон там, среди дождевых пятен, жгуче темнеет глаз, сияет колючка тернового венца.
Спуск к реке извилист и крут. Там, в низине, у самой излуки – несколько обшитых тёсом и тёсом же крытых ветхих домов, кажущихся необитаемыми. Это всё, что осталось от Глотовки.
Чуть выше по течению, в полукилометре, приезжими поселенцами выстроены новые дома, под шифером, издалека белеющем, и названо село по-новому – Подгорное. А здесь – лишь одна короткая и безлюдная улица.