Философия возможных миров - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничто так не делает чести человечеству, как подобные героические уклонения, попытки отстаивать автономию духа перед лицом любой катастрофы, но сюда же относится и виртуозное умение ее не заметить, учредив провинцию Игры Стеклянных Бус в самом центре бури.
* * *
Катастрофа, с одной стороны, меняет спектральный состав бытия (совокупность проживаемых историй), а с другой – впервые визуализирует его, как разрушенная взрывом стена дома «приоткрывает» квартиры, комнаты, коридоры с их обитателями. Некоторые при этом погибают, иные в ужасе разбегаются, а кто-то пожимает плечами и продолжает жить, как бы не заметив катастрофу. Есть и такие, кто словно пробуждается от спячки. И пробуждается не столько от оглушающего взрыва, сколько от внезапно открывшегося простора.
Предположим, что каждый хронопоэзис обогащается соотношениями (считыванием и захватом различных ритмоводителей) и последующими соотношениями соотнесенного – таким образом пристраивается или осваивается ресурс возрастающего времени. Но в еще большей мере хронопоэзис «обрастает» объективациями, так сказать, полезными и бесполезными ископаемыми времени, которые именно катастрофа развоплощает, аннигилирует, погружает в ничто. Тем самым катастрофа производит драгоценный сверхдефицитный продукт, великую пустоту, знаменитую шуньяту. Еще раз отметим: неотеническая роль революций, а значит и катастроф, состоит в том, что безусловное преимущество получают формы бытия, причастные к универсальности, в отличие от благополучных гиперспециализаций вроде изготовления обуви для домашних собак. Однако, когда катастрофа постигает хронопоэзис, уже включающий в себя культуру, историю, саму экзистенцию, происходит и нечто другое, помимо вечного возвращения.
Наступающая взаимная открытость историй позволяет получить конкурентные преимущества какой-нибудь особенно яркой и необычной из них, чаще всего как бы перпендикулярной основному вектору событийности. Ее катастрофичность, рожденность в катастрофе, безусловно, обрекает ее на краткосрочность, но медиасреда, с некоторых пор устилающая социально-исторический континуум в разрезе повседневности, сохраняет, хотя бы и конспективно, событийную «чтойность», если воспользоваться термином Аристотеля, свидетельства о том, что это было и даже отчасти как это было. Тем самым осуществляется депонирование семян, сохраняющих всхожесть, и даже если выдохшееся зло станет неотличимым от скисшего добра, такие феномены, как американский джаз, русский Серебряный век и даже отдельные случайные блестки вроде асса-культуры, обретают шанс перепроживания, новой инаугурации.
Что может означать это в онтологическом ключе, хотя бы в самом спекулятивном разрезе? Позволителен такой ответ: когда начнется новый ледниковый период, когда метеоритный поток ворвется в Солнечную систему… Когда Солнце погаснет, когда темная материя начнет одерживать верх над обычной «светлой» материей, и начнется свертывание пространства, и катастрофа окажется бездонной, вот тут и можно будет сказать, что, падая вместе с Алисой, мы сможем зацепиться за полочку и нырнуть в приоткрыту дверцу – а там обустроенный мирок, пригодный для человеческого обитания, а то и, глядишь, целая анфилада миров, разведанная не заметившими катастрофу…
Подходя к делу с другой стороны, можно констатировать, что, как бы ни возрастало могущество человечества или самого разума, ему не удастся бесконечно ставить распорки, перепричиняя отдельные площадки выдохшегося причинения. Перманентный ремонт ветшающего дома обречен на конечную неудачу – тут мы, конечно, узнаем предупреждение (пророчество) всей совокупной метафизики о нарастающей богооставленности. Дряхлеет сам хронопоэзис, само время, и поэтому подпорки не помогут, даже если будет налажено замещение выбывающих фрагментов по прежнему образу и подобию (наподобие трилобитов), даже в этом случае привычный, уже состоявшийся, слишком состоявшийся мир не спасти, как не спасти от безнадежного оскучнения рассказанную вдоль и поперек историю. Вот почему так важно изучить работу скоросшивателя катастроф, возможности прямого подсоединения к архаическим ритмоводителям, к реликтовым источникам риск-излучения[97].
Еще не совсем понятно, как далеко простирается изохрония жизни и разума как двух относительно самостоятельных хронопоэзисов. Навскидку кажется, что жизнь может зацепиться только за наличную материю, да и то при чрезвычайно благоприятных условиях, что касается разума (семиосферы), то список потенциальных носителей открыт.
Стоит, однако, задуматься вот над чем. Если жизнь, по сути, представляет собой биологические часы, а не субстратные группировки, то ее единицы – это не только «организмы», но и «цветения», «сезонные перелеты», «анабиозы», в которые некоторые организмы впадают так же, как другие организмы в цветение, – и к этому следует еще прибавить неопределенное множество репликаторов, которым как раз катастрофа дает шанс. Поэтому на вопрос «а может ли жизнь иметь иную судьбу, чем общая судьба остывающей Вселенной?» не следует так уж спешить с ответом. Быть может, независимый источник сигнала, который для «остального Универсума» будет музыкой гибели (последним предсмертным колебанием последней суперструны из числа изначальных), даст репликаторам новые возможности, хотя мы не знаем, как будут выглядеть эти новые производные (произведения), будут ли они похожи на организмы, на цветения или совсем ни на что не похожи…
Что же касается семиосферы и семиозиса, то есть некоего бытия, происходящего среди знаков, значений, понятий, образов и состояний ego cogito, этот анклав выглядит настолько тепличным и уникальным, что возможность его выхода из-под юрисдикции фюзиса представляется уж вовсе фантастической. Однако вспомним пророческие слова Фрейда о том, что «человек – это бог на протезах», и обратим также внимание на стремительное разворачивание техноценозов вплоть до последней электронной среды обитания, которая стремительно синтезируется и тут же обживается именно сейчас. Механические протезы слишком неуклюжи, электронные доспехи человеку больше впору, хотя следует предположить, что и они не окончательны.
В какой мере здесь можно вести речь о новых, неведомых пространствах, никак не локализуемых в существующих измерениях Универсума и разворачиваемых ex nihilo? Пока в этих трансцендентных мирах расквартированы только смыслы и похожие на них сущности, которые к тому же еще и должны кому-то принадлежать, быть чьими-то смыслами. Весь вопрос в том, смогут ли к моменту последней катастрофы переместиться в эти миры не только смыслы, но и сами мыслящие? Тогда с легкой душой можно будет самостоятельно выбить последнюю, уже ненужную распорку. Но даже если с транспортом в трансцендентное ничего не получится, исполнение смертного приговора все же не следует перекладывать на естество, на коллапс материи. Собственная гордость духа и его могущество состоят в том, чтобы в любом случае выбить распорку вердиктом свободной воли за мгновение до конца времен. Тогда торжество смерти над жизнью не состоится и смерть будет торжествовать только над смертью.
Задумываясь о сути происходящих в современном мире процессов, следует, пожалуй, отвернуться от навязчивой и явно преувеличенной важности политического измерения бытия и обратиться к опыту Достоевского, к такому, на мой взгляд, предельно актуальному сегодня тексту, как «Записки из подполья».