Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноги его подкосились. Он зарыл лицо в ткань и вдохнул всем телом. Помни меня, укрепи меня, только один этот раз, шептало ему ее сердце. И, стоя на коленях, он раскинул руки на всю ширину шкафа, а потом сблизил их друг с другом, сгребая в охапку все висевшие там платья. Потом выпрямился, стиснул их все в талии и так, одной рукой держась за гриву лошади, в другой сжимая добычу, поскакал домой.
Так получилось, что все крестьяне деревни приобрели себе новые телеги и плуги, а также коров, которые были, правда, антисемитками, но не утратили от этого дойность и плодовитость, а мы приобрели кучу старых платьев. И еще годы спустя говорили в деревне, что это было началом распада семейства Йофе, потому что крестьянин, который берет платья вместо лошадей и предпочитает воспоминания плугам, — такой крестьянин обречен.
Вернувшись домой, он показал Амуме свою добычу. Она не сказала ничего, но поняла то, чего не понял ее муж, — свою «рубашку на теле» их Юбер-аллес оставила из мести. С того дня Амума начала надевать платья своей дочери, одно за другим. В первый день куриные мозги Апупы наполнились радостью и волнением, на второй день он начал немного понимать, а через неделю уже почувствовал муки своей сожженной кожи. Он понял, что уже никогда не будет знать покоя. Но он не знал еще, что ждет его впереди.
* * *
И в те же дни, когда Батии уже не стало, а Пнина раз за разом откладывала свадьбу с Ароном «еще на несколько дней», и Рахель то и дело ездила в Тель-Авив, к Хане Йофе заявился гость по имени Мордехай Йофе — человек, которому предстояло стать моим отцом. То был молодой парень, за несколько дней до того поселившийся в деревне, — худой, бледный, еще не вполне оправившийся после тяжелого ранения. Но у него была приятная улыбка, радовавшая всех, кто ее видел, а его инвалидность многим щемила сердце. Есть что-то такое в безрукости, сказала мне как-то Алона — она никогда не видела моего отца, но я не раз замечал, как она рассматривает семейные фотографии, — что воспринимается тяжелее, чем отсутствие ноги или слепота глаза, потому что не знаешь, что печальней: отсутствие этой руки или одиночество ее подруги. «Это как ампутированная грудь», — заключила она.
Так или так, но Мордехай Йофе поселился в пристройке во дворе одной деревенской семьи, и все начали высказывать на его счет всевозможные догадки и рассказывать о нем всевозможные истории.
Выдвигались самые разные предположения касательно тех обстоятельств, при которых он потерял руку, тех мест, где он родился, богатства или бедности его родителей, но главное — относительно женщин, что были у него в прошлом.
Оно и не удивительно. У отца была такая особенность, что любая одежда казалась будто специально для него сшитой, и шаг у него был легкий и спокойный — шаг человека, который, несмотря на всё, простил своему телу. Женщинам хотелось утешить его и расспросить о пережитых страданиях, дети улыбались ему, а что касается мужчин, то некоторые напрягались, но другие ощущали радость, потому что в их глазах он был посредником, который выходил от их имени на любовные сражения. Он отличался неким особым чувством юмора, и уже тогда, добавляла Рахель, у него был странный взгляд, в котором еще сохранялась прежняя веселость, но уже «подернутая печалью предстоящей разлуки». Все полагали, что он печалится из-за потерянной руки, но на самом деле он вспоминал не свою руку, а любовь, которая была у него когда-то и ушла. То была замужняя молодая женщина, оставившая его после того, как ее муж погиб на фронте.
— Свою пристройку он убрал, как девушка, — повесил вышитые занавески, поставил цветы в вазе и разложил книги стихов.
Вскоре он узнал, что окруженный стенами двор на вершине холма называют «Двор Йофе», по его собственной фамилии. Из любопытства он поднялся туда, нашел ворота закрытыми, постучал и не получил ответа, обошел кругом и увидел высокую и угловатую девушку в огромной соломенной шляпе, которая трудилась в огороде.
— Ты из семьи Йофе? — спросил он.
— А кто это спрашивает?
— Я тоже Йофе. Может, мы родственники?
Хана выпрямилась, сняла соломенную шляпу, оперлась на ручку тяпки со щегольством, неожиданность которого гость даже не мог себе представить, и спросила наглеца, что такое «квас» и что такое «холо-калё».
Мордехай ответил, что первое напоминает ему что-то из Шолом-Алейхема, а второе что-то из «Одиссеи», и Хана, которая не читала ни одной книги, кроме «Всегда здоров» доктора Джексона, вернула шляпу на ее прежнее место и постановила, что, судя по его ответам, он им не родственник.
Мордехай сказал: «Нет, так нет», — и начал полоть с ней между грядок. Только тут она заметила, что у него не хватает одной руки, и смутилась.
Так же ли и ей не хватает его сегодня, как мне? Не знаю. Никогда не спрашивал ее об этом. Но я — уже пятидесяти пяти лет от роду и потерявший отца больше тридцати лет назад, — тоскую по нему по-прежнему, и моя любовь к нему только возрастает. Больше, чем любого другого из знакомых мне людей, его было радостно, даже легко любить. На него приятно было смотреть, к нему приятно было прикасаться, его приятно было слушать, и даже сегодня, когда он мертв, его всё еще приятно вспоминать и о нем легко тосковать. Он умел рассказывать истории, он знал, когда меня обнять, а когда оставить в покое, и, хотя он не был красив, женщины любили его совсем как я: с благодарностью, с радостью, с волнением и с легким предчувствием каждодневной неожиданности.
От него всегда исходил, стелясь перед ним, добрый запах цитрусовой корки. В детстве это меня не удивляло. Как от дедушки исходил запах поля — можно было спрятать лицо на его груди и сказать, какое время года, — а от Жениха запах металла, и карбида, и машинного масла, а от Рахели запах пуха и акций, так было естественно, что от консультанта по выращиванию цитрусовых должно пахнуть лимоном и апельсином. И лишь годы спустя мне открылась правда: отец любил давить и мять в пальцах цитрусовые корки и даже тереть ими лицо и волосы, чтобы их аромат перекрыл те запахи любви, что оседали на нем во время его визитов к «цацкам». Я понял, улыбнулся, и, поскольку нас с ним донимала одна и та же женщина — которую судьба назначила мне в матери, а ему в жены, — и я тоже изменял ей, и тоже научился заметать свои следы, — я его простил.
Вначале я думал, что эти женщины жалели его. Может быть, из-за матери — потому что вся деревня знала, что она спит в отдельной комнате, со всех сторон окруженная своими лечебными растениями, которые всю ночь разлагаются, испуская в воздух «пахучие молекулы».
— Совсем как ты, Хана, — сказал отец, услышав это ее выражение.
— Если ты хочешь сказать, что я тоже выделяю газы, — помрачнела она, — так знай: у меня это разложение клетчатки.
А может быть, они жалели его из-за отсутствующей руки. Ведь и я жалел его иногда, когда он сражался со шнурками ботинок, или с буханкой хлеба, или с пуговицами рубашки и ширинки.
— А вот ты при случае сам попробуй так, Михаэль, — улыбнулся он мне, поймав мой взгляд. — Попробуй, к примеру, надеть брюки одной рукой.