Голубиные перья. Рассказы - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ненавижу его. — Он прислушался к своим словам, попробовал их на вкус и повторил: — Ненавижу гада. Не было еще, чтобы я так кого-нибудь ненавидел. — Его голос дрогнул, и глаза потеплели от напрасных слез.
Они все вернулись после рождественских каникул, чтобы окунуться с головой в странное забытье на период чтения и новые муки сессии. В этом общежитии обитали главным образом выпускники государственных школ, которые тяжелее всего переносят гарвардские перегрузки на первом курсе. Мальчики из частных школ, окончившие «Гарвард» в миниатюре, вроде Экзетера и Гротона, на первом курсе учатся гладко, это позже их выбрасывает на незнакомые рифы, и они тонут в вине или впадают в показную апатию. Но, так или иначе, каждый, прежде чем выпуститься из этого заведения, обязан пройти через мучительное избавление от балласта. Во время рождественских каникул мама Орсона заметила, что ее сын выглядит осунувшимся, и принялась его откармливать. А он был поражен тем, насколько состарился и исхудал его отец. Первые дни Орсон провел дома, часами слушая по радио безмозглую музыку и разъезжая по узким прямым дорогам, проложенным в полях, уже сверкающих бороздами вспаханного снега. Никогда еще небо Южной Дакоты не выглядело таким открытым, чистым, ясным. Он никогда раньше не задумывался, что высокое сухое солнце, которое даже морозные дни в полдень делало теплыми, было явлением местным. Орсон опять занимался любовью со своей девушкой, и опять она расплакалась. Он сказал ей, что во всем винит себя — за неумение, хотя в глубине души винил ее. Она не помогала ему. В Кембридже шли дожди, — это в январе-то. Перед входом в студенческий торговый центр было множество серых следов, мокрых велосипедов и девушек из Рэдклиффского колледжа в плащах и кроссовках. Хаб остался в их комнате один и отпраздновал Рождество постом.
Во время однообразного, почти иллюзорного месяца, проведенного за перечитыванием, конспектированием и зубрежкой, Орсон понял, как мало он знает, как он глуп, как неестественно всякое учение — и как тщетно. Гарвард вознаградил его тремя оценками «отлично» и одной «хорошо». Хабу досталось две «хорошо» и одна «посредственно». У Керна, Доусона и Сильверштейна результаты были хорошие; у Петерсена, Кошланда и Картера посредственные; Фитч завалил один предмет, Янг — три. Бледнолицый негр приходил в общежитие и уходил украдкой, словно был болен и намечен к отбраковке, — он по-прежнему оставался в университете, но его никто не видел, он превратился в слух о самом себе. Приглушенного насвистывания на мундштуке трубы больше не было слышно. Сильверштейн, Кошланд и баскетбольная братия приняли в свои ряды Картера и по три-четыре раза в неделю брали его с собой в кино.
После экзаменов, в разгар кембриджской зимы, наступает благословенная передышка. Выбираются новые предметы, и даже на годичных курсах, переваливших во второе полугодие, появляется свежий профессор, как новая шляпа. Дни потихоньку прибывают; случается одна-другая метель; команды пловцов и теннисистов нет-нет да и подарят спортивным полосам студенческой газеты «Кримзон» непривычное известие о победе. На снег предзнаменованием весны ложатся голубоватые тени. Кажется, что вязы приняли форму фонтанов. Кружочки снега, вдавленные каблуками в тротуары близ «Альбиани», кажутся крупными ценными монетами.
Кирпичные здания, арочные ворота, старинные фонари и громоздкие особняки вдоль Братл-стрит видятся первокурснику наследием, доставшимся ему во временное пользование. Истрепанные корешки теперь уже знакомых ему учебников представляются свидетельством определенных познаний, и ремешок зеленой сумки для книг давит на запястье, словно охотничий сокол. Письма из дома становятся уже не так важны. Появляются просветы в занятиях. Высвобождается время. Ставятся эксперименты. Начинаются ухаживания. Разговоры тянутся и тянутся. И почти безудержное стремление познать друг друга властвует над знакомствами. Вот в такой атмосфере Орсон и сделал свое признание.
Доусон отвернулся, будто в этом признании крылась угроза для него лично. Керн заморгал, прикурил сигарету и спросил:
— Что тебе в нем не нравится?
— Ну, — Орсон устроился поудобнее на черном, но изящном, стройном и вместе с тем жестком гарвардском стуле, — в основном мелочи. Скажем, получит повестку из портлендского призывного бюро, тут же порвет на кусочки, не читая, и в окно.
— И ты опасаешься, что сам становишься пособником преступления и за это тебя могут посадить?
— Нет… не знаю. Все это как-то чересчур. Он все делает нарочито. Вы бы видели, как он молится.
— Откуда ты знаешь, как он молится?
— Он мне показывает. Каждое утро он встает на колени и падает ниц на кровать, лицом в одеяло, руки раскинуты в стороны. — Орсон продемонстрировал.
— Боже праведный, — сказал Доусон. — Здорово! Прямо Средневековье. Нет, еще чище — Контрреформация.
— Я хочу сказать, — произнес Орсон, морщась от осознания того, насколько основательно он предает Хаба, — я тоже молюсь, но я не делаю это напоказ.
По лицу Доусона пробежала и исчезла тень.
— Он святой, — сказал Керн.
— Ничего подобного, — сказал Орсон. — У него никакого интеллекта. Я прохожу с ним начальный курс химии, в математике он разбирается хуже ребенка. А эти книги на греческом, которые он держит у себя на столе, они потому потрепанные, что он купил их у букиниста уже подержанными.
— Святым не нужен интеллект, — сказал Керн. — Святым нужна энергия. У Хаба она есть.
— Посмотри, как он борется, — сказал Доусон.
— Сомневаюсь, что уж очень хорошо, — сказал Орсон. — Его даже не приняли в команду первокурсников. Мы еще не слышали, как он играет на пианино, наверняка кошмар!
— Ты, кажется, упускаешь главное, — сказал Керн, жмурясь, — сущность Хаба.
— Я отлично знаю, что он собой представляет, — сказал Орсон, — а сущность его — в притворстве. Все это его вегетарианство и любовь к голодающим индусам… на самом деле он холодный, расчетливый сукин сын, самый бессердечный тип, другого такого еще поискать!
— Вряд ли Орсон так думает. А ты как считаешь? — спросил Керн Доусона.
— Нет, — ответил Доусон, и его щенячья улыбка развеяла сумрак с его лица. — Орсон-Пастырь так не думает.
Керн прищурился:
— Орсон-Пастырь или Орсон-Пластырь?
— Я