Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом эстетическом, интеллектуальном, эмоциональном и символическом использовании природы амбивалентность проявлялась сильнее и выражалась откровеннее. Илья Садофьев писал, что рабочих зовут два голоса: во-первых, нежный аромат весенних лесов и теплые лучи солнца, во-вторых, «сталь, железо, дым» фабрик и городов. Выбор второй альтернативы был нормативно-принудительным: город и фабрика представляют будущее, и рабочие должны научиться любить их [Садофьев 1918b]. Большинство пролетариев заявляли, что способны сделать этот выбор[377]. По словам Кириллова, «позабыли мы запахи трав и весенних цветов» [Кириллов 1918с]. Иные даже признавались, что, гуляя по лесу, с радостью вспоминают звуки машин – здесь литературному тропу прерванной идиллии придавался положительный смысл [Бердников 1920b][378]. Намеренный акцент на подобных заявлениях соответствовал политической логике: любовь к городу является актом воли, которая побеждает эмоции и воспоминания. Подразумевалось также, что это подлинно мужской поступок, свидетельствующий об определенном выборе гендерных ценностей и гендерной идентичности или по крайней мере о таком намерении: волевое принятие сурового городского этоса, железных мускулов, мощных машин в противоположность феминной (как считалось) эстетике и этике ласковой природы, нежного тепла, живительных «вздохов» и «ароматов».
Как некоторые другие авторы, В. Александровский, приехавший в Москву 11-летним крестьянским мальчиком, признавался, что сомневается в своем выборе и сожалеет, что город соблазнил его, увел прочь от родных мест, но «память свято хранила: / звенящую синь лесов, / полей золотые рогожи» [Александровский 1920е]. Когда Александровский оказывается на природе, ему кажется, что город «далек и не наш», хотя он понимает, что бегство всего лишь «мираж»; скоро моторы своим грохотом его «грубо рассеют» [Александровский 1919d]. Однако поэт признается, что иногда сельская жизнь гнетет своей «дурманностью», «безысходно-дряблой / сонной неподвижностью», и его тянет в «город огнекрылый» [Александровский 1920f]. Одним из выходов, по крайней мере для Александровского, был поиск более соответствующей пролетарской пасторальной эстетики в зиме. В суровой зиме Крайнего Севера Александровский нашел тот природный ландшафт, который своей суровостью, жестокостью и необходимостью борьбы за жизнь соответствовал духу рабочего класса. Но это никак не избавляло автора от тоски по весне и югу – по ласковому теплу солнца, которое «нежной девушкой любит» [Александровский 1919b: 5–6, 7][379]. В поэме, написанной двумя годами позже, Александровский выражал уже негативное отношение к зиме, которая означала однообразие, страдания, смерть, и мечтал увидеть «другую Россию… без метелей, тоски, кабаков», и обращался к стране, преображенной огнем и Весной: «Ты пошла умереть под метелями, / чтобы снова воскреснуть в огне, / и недели текли за неделями / к надвигающейся весне…» [Александровский 1921b].
Один из способов разрешения противоречий между природой и городом заключался в их воображаемом синтезе, формирующем новую эстетическую среду, в которой природа вливается в фабрику, а границы между естественным и искусственным размываются. М. П. Герасимов, например, написал много стихов (они были среди его самых известных и часто публиковавшихся произведений в первые послереволюционные годы), в которых исследовались отношения между городом и деревней, природой и техникой. В стихотворении 1918 года (часто публиковавшемся в 1920-е годы) весенний день приходит на землю как «витязь», весной «завод угрюмый и железный / Жемчужной радугой расцвел», весна преображает его из «тюрьмы» в «храм улыбчивый, напевный», где «листы стальные, как иконы, / сияют в золотых огнях», «где даже каменные горны / цветком махровым расцветали» [Герасимов 19181][380].
Во многих стихах тех лет Герасимов соединял язык природы с языком индустриального производства – язык феминности с языком маскулинности, – создавая множество метафорических уподоблений: затвердевающий шлак – «гроздья розовых кораллов», пламя печи – красно-золотые перья или розы, сталь – деревья, искры в печи – звезды в небе, моторы – плывущие лебеди [Герасимов 1918 т; Герасимов 1918f; Герасимов 1918п; Герасимов 1919с]. Этот андрогинный союз двух гендерных полюсов часто приобретал эксплицитный характер. В пламени печи поэт мог усмотреть «девический стан», «сиянием стали перевитый», а в зеркальной поверхности машин – блеск девичьих глаз: «так сладко нам их отраженье» [Герасимов 1919g, Герасимов 1919f]. Другие поэты-рабочие также создавали похожие образы, синтезируя природу и фабрику, привнося нерукотворную жизнь в механическую среду и смягчая ее [Александровский 1918f; Нечаев 1924]. Характерный пример – «Весенние грезы» А. Маширова. Лирический герой идет на рабочую смену, как в бой, а в руке несет ветку сирени, которая «пугливо дрожит». Но это символическое оружие производит желаемый эффект: образы яркого неба, лесов и полей, раскаты летнего грома, шум дождя «смутили» «железный язык станков» [Самобытник 1918d].
В сомнениях писателей-рабочих по поводу сугубо урбанистических и технократических ценностей выражалась двойственность их эстетических и эмоциональных реакций на модерность, а также проявлялись их символические интенции. Трудно было не поддаться неотразимой власти природы, не отдать предпочтение связанным с ней эстетическим и интеллектуальным смыслам. В чувственном и символическом аспектах мир природы как идеализированное убежище, пространство покоя, красоты и надежды продолжал конкурировать за симпатии рабочих с «огнеликим городом». Можно сказать, что «феминные» ценности (и образы себя) боролись с «маскулинным» началом, заключенным в «железно-каменном исполине», железных машинах, «движенье колес и валов». В интеллектуальном плане свобода и счастье оставались главными целями, даже если были связаны с проектами революционных преобразований и социалистической идеологией, которая включала в себя веру в технологию, рационализм и модернизацию. Это напряжение нелегко было разрешить даже с помощью марксистской диалектики, и критики отмечали неоднозначность реакции рабочих писателей на современный ландшафт. Когда С. Родов анализировал послереволюционные произведения Михаила Герасимова о городе, фабрике и природе, он задавался вопросом, что выражает Герасимов: ностальгию по утраченной деревне, народническое стремление назад к природе, «мистически-растерянное» настроение либо же просто «переходное сознание» рабочего, который пока только учится ценить город и фабрику и старается порвать с деревенским прошлым (надо надеяться, ибо такова правильная точка зрения) [Родов 1920]. Родов настаивал на том, что необходимо избавиться от раздвоенности, сделав окончательный выбор – конечно, идеологически правильный. Перед нами не стоит необходимость делать такой выбор. Однако у Герасимова отношение к городу, фабрике и машинам оставалось сложным и неоднозначным, как и у многих писателей-рабочих. Ляшко признавался, что «ненависть к косным полям и непреодолимая любовь к ним… в душе рабочего живут рядом» [Ляшко 1920а: 29]. Если принять во внимание, что деревня и город были не только географическими понятиями, но также метафорами и символами, то можно понять, сколь многое ставилось на карту из-за неспособности или нежелания сделать окончательный выбор.
Муки раздвоенности
Ляшко использовал выражение «живут рядом», говоря об отношениях, которые на самом деле носили сложный и мучительный